Был Масуд, в противовес отцу, веселым выпивохой, жизнелюбом и охотником, умел и любил поволочиться за прекрасным полом. Свой дворец он расписал сюжетами из «Альфиё-Шальфиё» — средневековой порнографической книги. Естественно, героями всех этих сюжетов были люди. А изображение людей, как известно, было запрещено мусульманской религией.
Часто во дворце Масуда устраивались представления, оргии, звучала музыка, обнаженные гибкие женщины исполняли танцы, лилось вино и веселились пьяные люди.
Некие «доброжелатели», которые во все века, при всех правителях находились, — неистребимо это племя! — донесли о гульбе сына суровому отцу. Особенно постарались, описывая недозволенные рисунки на стенах дворца — в деталях, смачно, со вкусом. Отец, хмурясь, покусал усы и приказал главному визирю послать к Масуду всадника, проверить, так ли это?
А главный визирь был, что называется, своим человеком у Масуда — немедленно снарядил скорохода и отправил его к Масуду предупредить, а уж потом, два дня спустя, послал всадника. За два дня Масуд успел выгнать из дворца не только всех музыкантов и танцовщиц, но и сам дух загула, стены закрасил — ни одной картинки не оставил.
Всадник приехал, все проверил, вежливо откланялся и ускакал назад, в Газни. Там рассказал суровому Махмуду Газневи все, что видел… Никаких картинок, дескать, никакого вина, никаких женщин — Масуд ведет благочестивый, достойный истинного мусульманина образ жизни и успешно правит провинцией.
Махмуд поугрюмел, приказал вызвать к себе «доброжелателей» и казнить их. Несмотря на то что «доброжелатели» сказали чистую правду, они были обезглавлены. Ложь восторжествовала.
Многие потом, общаясь с Востоком, помнили об этом и делали поправку — не всякая правда, увы, хороша, и не всякий сказавший правду способен сохранить голову на плечах. Иногда — и это не редкость — бывает наоборот.
Рабочего всегда можно отличить от другого человека — крестьянина, учителя, служащего государственного учреждения, муллы, владельца дукана или обычного уличного торговца, носящего табачный лоток на ремне, — отличить по какой-то особой крепости рук, взгляда, по развороту плеч, по особой надежности, которая всегда была присуща человеку, знающему, что такое звук станка и сопротивление металла, когда его обрабатывает резец, что такое усталость, когда кончается день и руки гудом гудят.
Мейражуддин Бахри, Иваз и Сахаруддин работают на одном заводе — на «Джангалаке». Завод назван так по имени кишлака, что когда-то располагался на этом месте. Мейражуддин Бахри работает слесарем (наш переводчик Асефджан перевел это очень своеобразно — «строитель по металлу»), Иваз — прессовщиком, Сахаруддин — электросварщиком. Мейражуддин — таджик, Иваз — хозареец, Сахаруддин — пуштун. У каждого своя судьба, своя непростая дорога на завод.
Мейражуддин Бахри приехал в Кабул с севера — работал на нефтепромыслах недалеко от Мазари-Шарифа, был бурильщиком и неплохим, надо полагать, если работал на глубоких скважинах. Мейражуддин высок ростом, плотен, разворот плеч такой, что можно позавидовать, в волосах ни одной сединки, усы аккуратно подстрижены. Заказали чай — и пошла беседа. Неторопливая, размеренная, когда слово цепляется за слово, с рассказом о нынешнем дне и воспоминаниями.
Однажды нефть вырвалась из-под контроля, взметнулась вверх плотным тугим столбом. В этот столб сунь руку — оторвет, подставься сам — перешибет пополам: огромная сила у струи, которая, будто страшный джинн, лишенный окорота, несла в себе часть огромного запаса земной мощи.
Как часто бывает в подобных случаях, буровая вышка упала, от удара возникла искра — и нефть загорелась. К семидесятиметровой полыхающей струе нельзя было приблизиться: горела одежда, обувь, лицо покрывалось твердой коричневой коркой, волосы на голове вспыхивали, словно порох.
Четыре года горела нефть в пустыне — и так к ней подступались и этак, ничего не получалось. Тогда решили пробурить наклонную скважину, закачать в нее раствор и задавить взбунтовавшуюся нефть — все другие способы уже были испробованы. И, представьте, получилось — пламя грибом опало вниз и с жирным чмокающим звуком всосалось в узкое оплавленное отверстие. Сколько ни станет жить на земле Мейражуддин, а тот день будет всегда ему помниться. До самого смертного часа.
Условия труда были гибельные, надрывались так, что мозоли вспухали не только на ладонях, недосыпали, умирали. Платили же за эту работу гроши, едва на хлеб с чаем хватало. Те, кто пробовали жаловаться, исчезали бесследно: что-что, а уж эта-то служба у Захир-шаха была поставлена отлично, «невидимые стражи» знали все, сеть стукачей была разветвлена и обширна.
Место, где работали, — недоброе, душа в нем высыхала, солнце било отвесно, выжаривало человека. Кажется, вот-вот — и кровь в нем вскипит. Пустыня. Чуть всхолмленная, сыпучая, перемещающаяся с места на место, исчерканная строчками варанов, змей, ящериц, волков и редких джейранов. Когда нечего было есть, пытались охотиться на джейранов, садились в машину и до смерти загоняли иного тонконогого красивого бегуна. Иногда это получалось, и тогда вечером готовили вкусную шурпу, иногда нет — и тут уж, молись не молись Аллаху, ничего не поможет, в лучшем случае съешь кусок сухой лепешки и запьешь ее водой, в худшем придется подтягивать пояс потуже — вот и весь ужин.
А с утра снова под палящее солнце, от которого негде спрятаться: печет так, что к собственному телу прикасаться больно — обжигает. Змеи, случалось, заползали в палатку, скорпионам тоже почему-то было любопытно, что там прячут люди. А укус скорпиона, особенно весной, хуже укуса змеи: ничто не помогает — ни хлопоты врача, ни наговоры-заклинанья местных умельцев, пострадавшему остается одна дорога — на тот свет. Но не менее скорпиона страшны кобра и коварная кабча, стремительно поднимающаяся на хвост, пьяно раскачивающаяся из стороны в сторону, а потом превращающаяся в молнию, — кабча делает слепяще-быстрый прыжок и вонзает зубы в несчастного.
Пока ведем разговор с Мейражуддином, Иваз и Сахаруддин молчат, неспешно потягивая из прозрачных стеклянных чашек чай, подставляя под донья чашек блюдца.
Мейражуддин кутается в пальто, потом поджимает под себя ноги, обтянутые вельветовыми брюками, — в номере гостиницы холодно. Хоть и солнце на улице и погода вроде бы тихая, а декабрь дает о себе знать.
Наступил момент, когда сделалось невмоготу — жизнь стала казаться хуже смерти, и в 1967 году промысловики забастовали. Требовали, чтобы предоставили более-менее сносное жилье, повысили зарплату, улучшили условия работы. Эти требования хозяева отвергли.
Тогда рабочие собрались в колонну и маршем двинулись в Пули-Хумри — промышленный город, расположенный в двухстах километрах от промыслов. Это был изнурительный марш, в котором приняли участие практически все работавшие на нефтепромыслах, а также на газопроводе, остались на месте лишь те, кто имел богатых родственников или был связан с полицией и королевской службой безопасности.
Шли долго, многие двигались босиком — не было обуви, — сбивали и обжигали о раскаленную землю ноги, голодали, по дороге рвали зеленые колосья пшеницы и ели их, спали на земле. Люди, казалось, прожарились насквозь, пропылились, сами сделались землею.
Плакатов никаких не писали — грамотных среди бастующих не имелось, — но и так все было понятно, многие шли с красными флагами.
В Пули-Хумри предъявили свои требования предпринимателям. Те поняли, что рабочие не утихомирятся, и пошли на уступки. Правда, одно наотрез отказались выполнить: промысловики просили, чтобы Первое мая было объявлено рабочим праздником, но, увы, хозяева пригрозили, что если бастующие будут настаивать, то половину маршевиков выгонят с работы.
В 1968 году рабочие промыслов снова устроили забастовку. На этот раз хозяева не дрогнули — изрубили многих промысловиков, как говорится по-русски, в лапшу. Мейражуддина Бахри уволили с нефтепромыслов.
Нет ничего хуже и горше, чем оказаться без работы, все естество, каждая мышца, каждый нерв, каждая клетка и жилочка наполняются беспокойством, это беспокойство не отпускает даже ночью — спишь, а сердце колотится тревожно, потом вдруг задавленно стихает, и просыпаешься тогда в холодном поту: неужто пришла костлявая? Но порой и вправду думалось — лучше уж смерть, чем полудохлое существование, когда все дни черные, все беспросветные. Да, лучше уж смерть, чем жить без работы, чем жизнь побирушки.
Кое-как на перекладных, где пешком, где на ишаке, где на машине, добрался Мейражуддин до Кабула. В Кабуле нашлась работа, о которой он до сих пор вспоминает с горечью — продавал на улицах газеты. Но и этой работы вскоре не стало. Тогда он, уже в предзимье, ушел к себе в кишлак, к родителям, чтобы хоть как-то перебиться, перемочь зиму, а весной уже снова заняться поисками работы.
Однако судьба распорядилась иначе — весной его забрали в армию. Два мрачных года службы во славу Захир-шаха были словно бы падением в пропасть, еле-еле Мейражуддин Бахри дождался того часа, когда оказался за пределами казармы с демобилизационной бумажкой на руках. Помня промыслы, работу на них, братство с теми, кто корпел рядом, лил пот, выжаривался в сохлый лист под солнцем, помня то святое чувство локтя, которое заставляло сердце обрадованно колотиться, он поехал в город Шибирган — центр провинции Джаузджан, слышал, что на тамошних промыслах требовались рабочие. Там познакомился с советскими специалистами — инженерами, мастерами, бурильщиками. До сих пор, когда вспоминает о них, на душе становится тепло: очень уж простые, душевные это были люди. Но все почему-то с тремя именами. А три имени сразу произносить сложно — в Афганистане можно обходиться одним именем, и в паспорт заносится одно имя — свое собственное, можно обходиться и двумя именами — еще именем отца, и все — в общем, если не одно имя, то два, всего два, а у русских целых три. Мейражуддину Бахри русские разрешили пользоваться одним именем. Помнит, что старшего инженера звали Степичевым, бурильщиков — Иваном и Семеном.