В тюрьме Сахаруддин просидел два года.
Выйдя на волю, поехал на северные нефтепромыслы. Устроился на газопровод. Получал по тридцать афгани в сутки, жил в «самоваре», как они называли чайхану, где имел собственную подстилку. Денег, чтобы снять комнату, не хватало — афгани стал другим, не то что двенадцать лет назад. Условия хуже, чем в тюрьме, и поделать ничего не поделаешь: такова жизнь поденщиков — временных рабочих, а чтобы устроиться на постоянную работу, нужен поручитель. А кто может поручиться за бездомного?
Полгода не провел на газопроводе — выкинули на улицу. Перебрался в Мазари-Шариф, там устроился на завод минеральных удобрений. На заводе познакомился с парнем, который ему приглянулся — открытый, доброжелательный, с улыбчивым взглядом, оказалось — советский инженер. «Шурави» помог Сахаруддину стать учеником сварщика.
Это уже было серьезно. Быть сварщиком — солидно, с такой профессией не будут гонять без толку, давать указания: пойди туда-то, принеси то-то, сварщик — это, как сказал благожелательный инженер «шурави», многозначительно подняв указательный палец вверх: «Номенклатура!» Очень хотелось Сахаруддину стать «номенклатурой», поэтому он старался, учился варить швы: шов встык и шов внакладку, учился резать металл и паять. Языком русским занялся. «Шурави» звал по именам, фамилий не запоминал — слишком сложно. Инженера, который помогал ему, звали Василием, второго, приехавшего чуть позже Василия, пожилого, с седой чубатой головой и грустными глазами, — Иваном Ивановичем. Иван Иванович потому был грустным, что скучал по оставленному дома внуку — маленькому звонкоголосому гражданину трех лет от роду, и, когда ему делалось особенно не по себе, допекала тоска, лоб перерезали прямые задумчиво-горькие складки, он рассказывал Сахаруддину о своем внуке, о том, что это за человечек. Славный, снящийся по ночам, вот ведь как.
— Скорее бы домой, — вздыхал Иван Иванович.
Когда Сахаруддин сделался «номенклатурой», ему повысили зарплату — стал получать 35, потом 40, затем 45 афгани, потом счет дошел до полусотни, и советские инженеры попросили дирекцию завода, чтобы Сахаруддина приняли на постоянную работу: сварщиком он оказался толковым, металл и огонь чувствовал как самого себя — понял Сахаруддин, в чем суть их душ и как эти души можно соединить.
Дирекция пошла навстречу просьбе «шурави», Сахаруддина вызвал к себе важный чин из отдела кадров, побеседовал, позвонил кому-то, покивал головой, потом сказал Сахаруддину, что тот принят на постоянную работу. Правда, дневной заработок его теперь был на пять афгани меньше, но да бог с ними, с этими пятью афгани, главное, он мог теперь не бояться, что завтра ему скажут: «Работы нет, все, что было, переделано, иди-ка ты, друг любезный, куда считаешь нужным идти».
И оклад у него теперь был, а не дневной заработок, унизительный и жалкий, как подачка, — сегодня есть эта подачка и можно занять привычный, уже обжитой коврик в «самоваре», завтра же — катись на все четыре стороны, словно собака, которой вместо кости дали пинка, выметайся на улицу. Когда все постоянно, есть работа и есть твердый оклад, то и человек уже увереннее стоит на земле, и ощущение самого себя у него другое — поступь делается тверже, взгляд сосредоточеннее, рука сильнее. В общем, Сахаруддин отметил в себе перемены.
А потом неожиданно представилась возможность выдвинуться. Время течет, что вода в реке, не уследишь: одни уходят, другие перемещаются с места на место — это как подвижка льда в тихой поднебесной реке, текущей в горах, вещь, так сказать, неизбежная, — с третьими еще что-то происходит… В общем, замерцала звездочка и на Сахаруддиновом горизонте.
Для того чтобы переместиться на новую должность, надо было сдать экзамен. Сахаруддин его сдал. Блестяще сдал. Даже не думал, что у него есть такие способности. Оказывается, есть.
Сахаруддина повысили в должности, но зарплату, наоборот, поприжали, более того — за пятнадцать дней вообще отказались платить. Сахаруддин пошел к заместителю директора завода — надо было, в конце концов, выяснить, в чем дело. Тот молча выслушал, поскреб пальцами щеку, пробурчал что-то невнятное под нос. Сахаруддин снова поинтересовался, заплатят ему за пятнадцать «пустых» дней или нет, и если нет, то почему. Заместитель директора неожиданно сделался бурым, приподнялся в кресле, выкрикнул так, что Сахаруддин даже присел — не думал, что у этого приличного господина может быть такой трубный бас:
— Мой кабинет — не чайхана! — Заместитель директора ткнул пальцем в дверь: — Во-он отсюда!
Выгнал он Сахаруддина не только из кабинета, но и с завода — Сахаруддин очутился на улице.
Это случилось в феврале семьдесят восьмого года, а в апреле по Афганистану валом прокатилась революция, опостылевший Дауд с его так называемыми «волевыми решениями» был свергнут, время убыстрило свой бег.
Сахаруддин считал революцию своей, рабочей, а раз она была своя, то ее надо было защищать — записался в добровольный пограничный отряд — «малишу», четырнадцать месяцев гонялся с винтовкой за контрабандистами, нарушителями границы, владельцами верблюжьих караванов, пытавшимися вывезти из Афганистана синий, словно вечернее небо, лазурит — камень такой же дорогой, как и золото, — спал на камнях, на попоне, подложив под голову подсумок с патронами, накрывался халатом либо шинелью, утром снова устремлялся в путь. Хорошие это были месяцы, Сахаруддин прожил их как настоящий мужчина, и когда он вспоминает о них, то легкая тень заползает в подскулья, глаза начинают блестеть, он вспоминает стычки, тревожные рейды, минуты, когда ему приходилось рисковать собой. Только, наверное, опасность позволяет человеку понять до конца, что он и кто он, ощутить локоть друга и навсегда запомнить незабываемо острое ощущение погони! Все это было, было, было!
И пули свистели над головой, и гранаты рвались у самых ног — слава Аллаху, что осколки проходили мимо, — и тревожно-секущее чувство опасности стискивало сердце, страх иногда накатывал, но, скажи Сахаруддину, готов ли он прожить снова эти четырнадцать месяцев, он ответит не задумываясь: готов!
Еще вчера, кажется, это происходило — совсем недавно, рукой дотянуться можно, и вместе с тем так давно…
После «малиши» он работал в Мазари-Шарифе на заводе «Джену-пресс» — завод по выжимке масла из хлопковых семян, — потом переехал в Кабул — «Джангалаку» требовались квалифицированные сварщики.
Как часто бывает в подобных случаях, разговор разговором, но всухомятку он может оказаться в тягость. Поставили чай, разложили нехитрую закуску, оказавшуюся под руками: твердую, выдерживающую любую командировку колбасу — Иваз нарезал ее тонкими, ювелирно-аккуратными скибками, — ржаной московский хлеб, неизменно вызывающий удивление у афганцев: и как это можно есть такой черный хлеб? — но когда пробовали, то нравилось, — сыр, готовый зачерстветь, но еще годный в пищу, вскрыли банку с печеночным паштетом, и возникла та особая атмосфера тепла и взаимного доверия, что располагает к душевным откровениям. Ведь у каждого из этих людей позади оставалась целая жизнь, прожитая достойно, которой можно было гордиться, как и впереди еще была целая жизнь — многие годы, которые должны быть светлыми, интересными, запоминающимися; каждый из этих людей верил, что самое худое, черное, вызывающее озноб и недобрые воспоминания, осталось позади.
Зимняя погода в Кабуле меняется стремительно. Так и сегодня. Тихая звездная ночь, лишь кое-где тревожимая лязгом танковых гусениц — для контроля танки выводятся на перекрестки дорог, следят за стыками, — с чистым, незамутненным небом, украшенным крупным светящимся сеевом, неожиданно делается глухой, недоброй; звезды покрываются грязной мутью, в горах грохочут обвалы, наползают облака, и начинается светопреставление.
Утро часто бывает мрачным, тоскливым, серый свет едва пробивается сквозь окна, слабой, лишенной жизни струйкой он втекает в комнату, застревает на полдороге, проку от него никакого — кажется, затянувшийся рассвет никогда не перейдет в день. И действительно — сумрак все затягивается и затягивается, становится чересчур долгим, утомительным и, так и не рассеявшись, переходит в вечер. С неба, не прекращая, валит снег — густой, тяжелый, набрякший сыростью, со смачным шлепающим звуком падает на землю, расползается.
Ничего не видно. Коротенькие кабульские улочки пусты и туманны — из конца в конец не просматриваются, мга не пропускает взгляда. На душе тревожно — худая погода всегда рождает беспокойство, из темных подворотен, кажется, вот-вот ударит выстрел… Но тихо. Зимою горные перевалы закрыты, душманы отсиживаются в пещерах, в дальних, не знающих, что такое война, кишлаках.
А следующий день, он снова слепяще-яркий, с белым сверком снега и прозрачно-нарядными горами. Солнце — резкое, хорошо очерченное, холодное, небо бездонное и необычайно яркое. Асфальт, трава, камни блестят, словно мокрые, — они покрыты твердой маслянисто-прозрачной наледью.
Ашак — особое блюдо, которое, пожалуй, готовится только в Афганистане. Это пельмени. Но весьма своеобразные, которые можно назвать пельменями «наоборот». В тесто — обычное раскатанное пельменное тесто, нарубленное плоскими блинцами, — закатывается зелень, а фарш, который, как и для сибирских пельменей, готовится из трех видов мяса, накладывается сверху.
Все полито сметаной, растопленным маслом и присыпано зеленью. Ашак — блюдо порционное, готовят его мало, только для постоянных гостей ресторанов и харчевен.
Абдуль Гафур, когда находится у себя в части, редко снимает кожаную куртку. Лучшая это форма для летчика — и движений не сковывает, и следить не надо — куда ни брось, останется чистой, элегантной, не помнется, и от секущего горного ветра предохраняет, и в кино в ней можно пойти, и в шашлычную заглянуть, съесть там с друзьями по душистому, хорошо прожаренному и настолько наперченному, что даже собственное дыхание обжигает, куску мяса, — кожаная летная куртка, она всегда к месту, к лицу. Настоящая мужская одежда. Абдуль Гафур нетороплив; прежде чем произнести слово, несколько раз обдумает его, взвесит и только потом произнесет. Воинское звание у него высокое — подполковник; опыт работы большой: Абдуль Гафур летает уже двенадцать лет, и хотя сейчас находится на политработе, является заместителем командира эскадрильи по политчасти, полетов не прекращает.