Громкая тишина — страница 122 из 154

щью обыкновенного кипятильника. Можно, конечно, заказать чай и в ресторане, но ресторанный будет обязательно хуже «домашнего».

Один бывалый человек, застрявший у нас в гостинице, рассказывал, что знатоки, понимающие толк в чае, стараются покупать пачки только второго сорта. Он, и только он, чай второго сорта, — самый лучший, считал бывалый человек. И вот почему.

Молоденькие, едва выросшие на кустах лаковые листочки считаются, как говорят одесситы, «самым цимесом» и идут на чай высшего сорта. Но листочки эти, увы, еще ничего не успели взять из чайных корней, из земли, не успели вволю надышаться воздухом и насладиться солнцем, они — обычная трава, трава и только, хотя и считаются «самым цимесом». Чай первого сорта — это следующий побег, он уже лучше, качественнее, но все равно этому чаю еще далеко до напитка богов. А вот третий сбор, идущий на так называемый второй сорт, он, увы, самый лучший. Дивный вкус, дух, навар — знаменитая чайная коричнева, а главное, выпьешь такого чаю — и словно заново родишься, он поднимает на ноги усталого, побитого дорогой и сдавшегося человека, очищает мысли, снимает боль, делает глаза зоркими, а слух острым, тонким.

А вот третий сорт — это уже резкое падение вниз, одни сучки, кожура и редкие листочки.

Знаменитые «липтоны», «твиннинги», «пиквики», «мелфорды» — это чай так называемого второго сорта.

Но все они уступают нашему краснодарскому. Милое это дело — вечером, когда все дела уже сделаны, ноги устало гудят, попить краснодарского чая в гостинице «Ариана», у себя в номере, вспомнить дом, вслушиваясь в тревожную тишину комендантского часа.


Декан филологического факультета Кабульского университета Шах-Али Акбар принадлежит к тому поколению интеллигенции, которое принято называть первым. Отец — бедняк из бедняков, забитый дехканин, у которого не было даже клочка собственной земли, — обрабатывал чужие поля, лил пот, гробился, молил небо, чтобы покрапал хотя бы малый дождь, дал земле возможность вздохнуть, чтобы вырос хлеб и мизерная толика этого хлеба досталась бы ему — за то, что холил эту землю, любовно охранял зеленые нежные еще ростки от палящего солнца, выдирал сорняки. Не всегда молитва доходила до неба, не всегда вырастал хлеб, и тогда семья дехканина голодала.

В восемь лет Шах-Али Акбар попал в военную школу. Особой привилегией в том районе, где он жил, это не считалось — скорее, наоборот. Богатые не хотели отдавать своих детей в военную школу — считали, что не годится иметь в своей семье грамотных, Аллах не простит, а потом дети, попав в школу, явно обратятся в неверных, перестанут почитать и бога и отца, забудут Коран — не-е-ет, пусть уж лучше учатся те, кто не имеет денег, чтобы откупиться от учебы.

Богатые скинулись и дали отцу маленького Шах-Али две тысячи афгани: пусть этот мальчишка идет учиться в военную школу.

Так Шах-Али Акбар надел форму. Пареньком он был смышленым, все хватал на лету, учился хорошо. Зимой, в декабре, когда объявляли трехмесячные каникулы, он пешком ходил домой. Дорога в родной кишлак занимала двадцать пять дней, дорога обратно — столько же. Ноги-руки немели от ходьбы, голова звенела, делалась пустой, как старая коробка, проеденная мышами, в ушах накапливалась боль, и ничего с этой болью нельзя было поделать. Мальчишка в военной форме карабкался по горным тропам, перепрыгивал с камня на камень, оглядываясь, осторожно обходил скользкие, покрытые наледью склоны, задирал голову и, щурясь, осматривал нависшие над дорогой снежные гребни: а не рухнет ли какой-нибудь многотонный карниз на тропу? — проходил под ними буквально на цыпочках, стараясь не издать ни единого звука, знал, что гребень может сорваться даже от хлопка ладоней.

Кончались горные тропы — начиналась равнинная дорога, по которой проносились машины, но на машину у мальчишки не было денег, поэтому он шел дальше, глотая слезы и борясь с усталостью и болью. Мечтал о том, что дотянет наконец до дома своего, огладит рукою теплые глиняные стены, прижмется головой к озабоченному угрюмому отцу, чье лицо изрезано горькими морщинами, вспомнит мать, умершую совсем недавно, перед самым лицеем, ее ласковый молящий взгляд, хлеб, который она иногда припрятывала для сына… Слезы еще сильнее начинали катиться по щекам Шах-Али.

Время, которое он проводил дома, было коротким, его едва хватало на то, чтобы отдохнуть после двадцати пяти изнурительных дней похода домой, и снова наступала пора отправляться назад — снова двадцать пять мучительных дней, слезы, дыхание, застревающее в глотке, боль, тяжелой железной струйкой натекающая в виски.

И так каждый год. До самого окончания школы, а потом и военного лицея. Учеником Шах-Али Акбар считался прилежным: в классе он шел первым номером, в лицее, среди всех учеников, вместе взятых, — третьим.

После окончания лицея Шах-Али послали в обычное гражданское учебное заведение — на филологический факультет Кабульского университета, тот самый, деканом которого он сейчас является. Университет-то гражданский, но военной формы Шах-Али не снял, после окончания он должен был вернуться в лицей, в котором учился, и стать там преподавателем литературы.

В университете, несмотря на форму и обязательную верность королю (среди офицеров королевской армии, кстати, было много выходцев из бедняков, и тут была сокрыта особая хитрость: считалось, что бедные до конца жизни станут благодарить короля за то, что он выдернул их из нищеты, дал образование, зарплату и красивую форму, и соответственно будут служить ему верой и правдой), вошел в только что образованный студенческий союз — прогрессивную организацию, стоящую на революционной платформе. Представители этого союза даже одно время были избраны в парламент.

Летом Шах-Али уехал на каникулы в кишлак. В кишлаке в пору каникул как раз появились представители армии — делали очередной набор в солдаты. От армии можно было откупиться деньгами — это стоило примерно три тысячи афгани, либо представить документ, что в семье умер отец и кандидат в новобранцы является единственным кормильцем.

В прошлом году такой набор тоже был. У одного молодого парня, недавно женившегося, не было отца — только жена, мать да многочисленные братья и сестры. Но тем не менее ничего не помогло, ни справка, ни бедственное положение семьи, кормильца собрались поставить под ружье. Спасти его могло только одно — деньги. А денег не было — пустой кошелек, и продать нечего, поэтому он взял в долг у арбоба — помещика — двадцать сейров — сто сорок килограммов зерна в счет будущего года. Заработает, мол, зерно и отдаст в будущем году. Продал зерно и откупился от армии. Но на будущий год урожай выдался худым, земля ничего не родила, и парень не смог отдать долга арбобу.

Тогда бедняка привязали веревками к дереву и начали бить кнутами. Били его арбобские приспешники да приговаривали: до тех пор будут бить, пока он долг не отдаст.

Это происходило на кишлачной площади, на глазах у народа. Парень стонал под ударами, оглядывал умоляющими глазами собравшихся, крутил головой от боли… Но никто не мог выручить его, парню оставалось одно — терпеть.

Когда он уже обессилел под ударами, выручка все-таки пришла в лице кишлачного ростовщика, степенного белобородого человека, больше похожего на муллу, чем на ростовщика. Он отдал арбобу долг бедного парня и навсегда купил новобранца-неудачника — тот теперь будет до конца жизни обрабатывать «благодетеля»: на внесенные деньги ведь будут наматываться проценты.

Горько было студенту от увиденного, а увидел он не только это, и когда Шах-Али Акбар вернулся с каникул в университет и ему предложили сделать доклад о жизни простого народа — столичным студентам интересно было, что там, в глубинке, творится, — он сделал этот доклад.

Честно, добросовестно рассказал об увиденном, о парне-дехканине, которого секли на главной кишлачной площади, о людях, что живут в одном помещении со скотом: налево — стойло для баранов и телят, направо — для коровы, посреди находятся дети и взрослые. Воздух спертый, худой, грязи больше, чем в любом городском отстойнике, человек в таких условиях опускается все ниже и ниже — иные, общаясь с животными, сами в животных превращаются.

На следующий день Шах-Али вызвали к ректору университета. Тот посмотрел на него молча — непонятно было, видит он студента или нет, такое впечатление, что ректор смотрит сквозь него, как сквозь стекло, — ничего не сказал, уткнулся в какую-то бумагу, лежащую перед ним. Из притеми большого кабинета выступил человек, которого Шах-Али поначалу не заметил, встал около высокого ректорского кресла, поиграл дорогими каменными четками, которые держал в руках.

— С завтрашнего дня в университет можешь больше не являться, — произнес он, — считай себя свободным человеком.

— К-как? — Шах-Али Акбар не верил тому, что слышит.

— А вот так. Можешь защищать животных от людей, людей от животных — как тебе вздумается, но только вне стен нашего университета. Понятно?

Да, все было понятно.

— Но я же послан в университет военным лицеем и должен туда вернуться.

— Думаю, что таким, как ты, там нечего делать.

Через несколько часов Шах-Али арестовали, отвели в военный лицей, сняли форму. К дверям комнаты, в которой он сидел, приставили двух конвоиров. Продержали две с лишним недели, потом выпустили с коротким напутствием:

— Ни в лицее, ни в университете больше не появляйся! Иди домой!

Два месяца Шах-Али бродил по Кабулу, все пытался найти какую-нибудь работу, но куда там — в городе и без него было полно безработных, в конце концов отчаялся, собрал нехитрые свои манатки, которые вместились у него в один кулек, и пешком, как иногда в детстве, съежившийся, усохший от обиды, подмятый неизвестностью — нет ничего хуже неизвестности, — ушел в свой кишлак.

По дороге думал, что обидная и унизительная это вещь — подобное возвращение. Как возвращение в собственное детство, особенно если это детство было безрадостным, темным; временами ему казалось, что он бредет по своим собственным следам, оставленным здесь буквально вчера, хотя это вчера давно прошло, следы те давно уже смыты дождем, выморожены стужей, выдуты ветром, — шел и, как когда-то давным-давно, глотал собственные соленые слезы.