Громкая тишина — страница 132 из 154

И дело не в звуке разорвавшейся рядом гранаты, и не в пуле, просвистевшей так низко над головой, что кажется — тронула волосы, и не в запахе костра, и не в привычном ожидании, когда сидишь в засаде в каменном скрадке и ловишь каждый шорох, дело в другом — в самом Хаджи Файзулле. Пока будет продолжаться необъявленная война, ему не избавиться от этих шумов и запахов, они будут жить в нем; кончится война — и тогда словно топором обрубит канат, связывающий корабль с берегом, — все откатится назад, истает.

Впрочем, разве способен откатиться в прошлое год 1969-й? Тогда Файзуллу арестовали и продержали в тюрьме три с половиной месяца. В голой камере, на цементном полу — даже драной подстилки не было. Когда ночью устало вытягивал ноги, чтобы хоть чуть забыться, по ним с противным писком, волоча длинные голые хвосты, бегали крысы. Файзулла боялся уснуть — уснет, и крысы обгрызут ему руки, лицо, — не раз слышал, что они нападают на узников.

Кончилось тем, что его вывели из камеры, открыли ворота и дали пинка, не объяснив причин ареста. Зато другое удосужились объяснить, более того — потребовали, чтобы он зарубил себе на носу: в Хосте и окрестностях этого города он не имеет права появляться. Не то чтобы жить, а даже появляться.

Файзулла ушел пешком в Кабул. Но что такое Кабул по сравнению с Хостом? Файзулла — горный человек, привык к камням и холоду, к одиночеству и простору, а Кабул — это пыль, гам, толкотня, сплюснутые дувалами улочки. Побыв немного в Кабуле, Файзулла понял, что здесь он умрет — ляжет под какой-нибудь растрескавшийся глиняный дувал, накроется плащом и больше не встанет.

Он решил уехать. Иначе в Кабуле он пропадет. Точно пропадет. Ни за понюшку табака, никто за него и пуля (самой мелкой монеты) не даст.

Денег не было, не было и документов, пошел выправлять паспорт. Думал, что власти сопротивляться будут, вытолкают его в шею, — ан нет. Чиновник, к которому он обратился, решил дело по-своему: зачем в Кабуле жить этому оборванцу, пусть уж лучше обитает в других местах, и в два дня оформил ему паспорт, шлепнул на фотографию зеленую печать.

— Езжай, путешественник! — хмыкнул на прощание.

Путешествуют, как правило, богатые люди — истина, которую чиновник хорошо знал. Знал ее и Файзулла. От хмыканья чиновника ему неожиданно сделалось весело — в конце концов, он не пропадет, у него есть руки, есть спина-закорок, есть крепкие ноги и зоркие глаза.

И он поехал в Индию. Из Индии в Иран, из Ирана в Турцию, потом в Сирию, из Сирии в Кувейт и наконец побывал в Мекке, после чего к его имени пристало почетное «хаджи». Передвигался по-разному: на автобусе, на крышах вагонов, на судах.

Как-то в Кувейте в чайхане к нему подошел знакомый палестинец.

— Слушай, парень, я поздравляю тебя! — сказал он.

— С чем? — довольно равнодушно спросил Файзулла.

— У вас революция. Шах свергнут, Афганистан объявлен республикой.

Файзуллу эта весть настолько ошеломила, что он сразу же решил: палестинец говорит неправду, разыгрывает… Медленно, прокатывая на языке каждое слово, произнес:

— Скажи, у тебя голова хорошо работает?

— Хочешь верь, хочешь нет, но я сам слышал по радио, — обидевшись, палестинец отошел.

Файзулла пил теплый крепкий чай и старался не думать об услышанном. Но новость никак не выходила из головы, и тогда он поспешно вскочил: а ведь республику в стране могла объявить только партия, членом которой он состоит. Спешно допил чай, побежал в газетный киоск. Там беглый иранец — тоже знакомый — сидит, газетами торгует и тоже с революцией поздравляет.

Файзулла спросил имя президента.

Тот ответил:

— Дауд!

Нет, Дауда Файзулла не знал. Через полчаса к киоску подошел крытый фургончик, привез местные газеты, где были помещены фотографии Захир-шаха — короля Афганистана и его двоюродного брата, захватившего власть, — Дауда. Расстроенный Захир-шах сидел в посольстве в Италии и расшнуровывал ботинки — он решил не ездить в Афганистан. Лицо Дауда было угрюмым, тяжелым, сосредоточенным — какие-то мысли не давали ему покоя, лоб перерезала вертикальная складка.

В газетах опубликованы и афганские фотографии: старый Кабул с глинобитными муравьиными клетушками — дом на доме, — карабкающимися в гору; детишки с маслянисто-черными смеющимися глазами, мандариновый сад; поле, которое взрыхлял деревянной сохой старый дехканин в чалме, горы — кряжистый задымленный Гиндукуш, стремящийся бесчисленными зубцами к небу. Файзулла увидел горы, и подгрудье пробила боль, дыхание осеклось, на глазах выступили слезы.

Через несколько дней он уехал в Афганистан.

— Первое время, не разобравшись в Дауде, мы радовались происходящим переменам. — Хаджи Файзулла берет кусок мяса, тщательно закатывает его в лепешку, сверху кладет маленький пучок зелени. — А потом скисли. Разочаровались. Снова началась работа. На этот раз подпольная работа в партии. Каждому афганцу тогда стало уже понятно, что Дауд и революция несовместимы. — Хаджи Файзулла надкусывает бутерброд. — Конечно, я, как и все, участвовал потом в боях, — неожиданно возвращается он к исходной точке, откуда был начат разговор, — и в окружение попадал, и отступал — такое тоже было, и наступать доводилось, и пули меня клевали — все было… — Он медленно жует, улыбается чему-то далекому, ведомому только ему одному. Хаджи Файзулла, похоже, погрузился в себя, отключился от всего происходящего, его не стоит сейчас тревожить, но это не так — в следующий миг задумчивость стекает с его лица.

— Знаете, о чем я сейчас думаю? У меня не выходит из головы первая послереволюционная песня. С какой увлеченностью мы ее пели! У феодалов мы тогда отбирали землю и отдавали дехканам… Если мне суждено будет умереть, я умру счастливым — я видел, как бедные люди получали землю. И вот еще что. В одном я уверен особенно твердо — в правильности пути, которым мы идем. Назад возврата нет. И старое уже не вернется. Никогда. Почему? Много причин. Одна из них — с нами «шурави», советские. Ваша страна присылает к нам людей, у которых все есть — и прекрасные квартиры, и зарплата, и место, где можно отдохнуть, ничего им не надо, жить только и жить, а они, выполняя свой интернациональный долг, оставляют дом, покой свой, приезжают к нам, живут в трудных и опасных условиях, делят с нами пополам все, что достается. Ну как это не оценить? Если кто-то забудет об этом, тот для меня, например, сделается предателем. Независимо от того, кто он и кем работает, — предатель, и все! Много скопилось в сердце, много накипело, многое готов рассказать. Кровь у нас с «шурави» общая. Мысли общие. Я простой крестьянин в чалме и накидке, грамоту я знаю слабо и к своей земле привык, к земной работе, к жене своей, винтовке, привык, но готов всем поступиться во имя «шурави». Советский Союз люблю за то, что он хочет счастья и мира. Жаль, что нет машины, которая могла бы определять степень моей любви.

Хаджи Файзулла снова погружается в себя.

Что он вспоминает? Бой, в котором был ранен? Или стычку с душманами, в которой погибли его друзья? Что гложет его сердце?

Однажды он отходил вместе со своим племенем и в отходе прикрывал бронетранспортер с партийными документами. У крупной банды, которая навалилась на них, были и гранатометы, и ракеты, и даже безоткатные пушки, поэтому банде нельзя было дать развернуться, а еще лучше даже не дать высунуться из-за дувалов, и Хаджи Файзулла со своими товарищами вел снайперскую стрельбу из автоматов. Когда бронетранспортеры скрылись в горах, втянувшись по дороге за скалы, и басмачам уже было не достать их, начала свой отход и группа Хаджи Файзуллы. Отход был затяжным, занял несколько часов. Много ребят осталось лежать на той каменистой дороге…

Потом была долгая осада в кишлаке Барам-Хель. В кишлаке этом жило пуштунское племя исмаиль-хель, испокон веков поддерживавшее братские отношения с племенем мандузи.

Шел бой в одном из домов. Хаджи Файзулла со своим товарищем и лейтенантом царандоя, фамилию которого он так и не узнал, находились на первом этаже, а басмачи на втором — их загнали туда после короткой яростной схватки.

Товарищи Хаджи Файзуллы хотели поджечь дом, чтобы выкурить душманов, но Хаджи Файзулла воспротивился — жалко было: вернутся хозяева, а на месте дома одни только дымящиеся головешки, поэтому медлили, вели по басмачам прицельную стрельбу, предлагали сдаться, но те сражались упрямо, не выкидывали белого флага.

Потеснили их, загнали в кухню.

В кухоньке той окошко узенькое, как бойница, стрелять удобно — стена у дома толстая, защищены басмачи хорошо, никак их не выкурить. И бьют ловко, гады, точно очень… Парень-лейтенант угодил под охлест очереди, переломился, словно перерезанный посередке, и упал. Губы его шевельнулись — наверное, этот хороший добрый парень, прощаясь с жизнью, произнес имя жены, о которой много рассказывал. Был он простым рабочим, в царандой пришел добровольно, окончил курсы, стал тураном — лейтенантом. Хаджи Файзулла попросил напарника прикрыть его огнем, сам проворно выметнулся на площадочку, где лежал лейтенант, подхватил его под мышки, отволок за стену.

Приложил ухо к груди турана. Сердце не билось. Хаджи Файзулла стиснул зубы, провел рукою по лицу убитого, под ладонью дрогнули и закрылись глаза. В груди сделалось пусто и холодно. Он подумал, что в кухне с обратной стороны обязательно должна быть отдушина. Поглядел в последний раз на лейтенанта: «Эх, парень, парень, и что бы тебе не поберечься, а? Во имя жены, во имя ребенка?..» Бесшумно прошел вдоль стены и под самой крышей увидел темный квадрат. Где находится лестница, Хаджи Файзулла знал — успел засечь в дыму и в стрельбе, как вообще привык все засекать и запоминать, — ведь неизвестно, в чью сторону повернется бой и что может пригодиться. Схватил лестницу за длинные истертые концы, подтянул к стене, поставил, вскарабкался и, чувствуя, что лестница вот-вот обломится, швырнул в черный пустой квадрат три гранаты одну за другой.

В кухне трижды рвануло. Стрельба тотчас же смолкла. Но едва напарник Хаджи Файзуллы поднялся, как выстрелы зазвучали вновь. Хаджи Файзулла добавил еще две гранаты.