После взрывов раздался сдавленный сиплый крик:
— Сдаемся!
Двое басмачей, боровшихся до последнего, были еще живы. У одного оторвало ноги, другой лишился руки. Их выволокли на воздух, положили рядом. Лица у душманов были простые, измученные, встреться они в другой обстановке Хаджи Файзулле — обязательно предложил бы лепешку, напоил бы чаем, совсем не басмачи.
Он вздохнул, осмотрел оружие басмачей — английскую винтовку и «Калашников» китайского производства. Спросил тихо:
— Зачем вы стреляли? Убили турана. Молодой парень — жить ему да жить, а вы… Себе плохо сделали и нам.
Один из басмачей застонал, облизал пересохшим белым языком губы:
— Сынок, у тебя нет воды?
Хаджи Файзулла качнул головой:
— Нет.
— Жаль. А насчет турана, так что ж… Нам сказали: ислам в опасности, берите, братья, оружие, защищайте веру, стреляйте!
— И вы поверили, что ислам в опасности?
— Мы простые люди, верим в то, что нам говорят…
— Вы обманутые люди, — жестко проговорил Хаджи Файзулла.
На следующий день в кишлак начали возвращаться селяне. Сейчас там живет и работает четыреста семей. В кишлаке пока тихо — тьфу, тьфу, тьфу! — ни один басмач после того боя не появился. А Хаджи Файзуллу пригласил к себе сам Сулейман Лаик — министр племен и национальностей — и предложил возглавить отдел своего министерства в Хосте.
— Дело это мне знакомое, — говорит Хаджи Файзулла, — племена наши я знаю хорошо, везде много друзей. — Он улыбается, трет будто подкопченные порохом виски — «возле костра мама родила», — медленно и немо шевелит губами, словно бы перебирая в памяти имена друзей. — В течение двенадцати дней завезли две с половиной тысячи тонн продуктов. Освобождаем дороги. Освобождаем кишлаки, но с умом освобождаем, те, которые прикрыты, их, если что, ведь всегда можно защитить, а это очень важно. Нам дали двадцать три с половиной тысячи сейров пшеницы, чтобы семьи, приезжающие к нам из Пакистана, имели хлеб. На каждого члена семьи, которые к нам приезжают, мы сразу же выделяем по четыре сейра хлеба. По средам заседает чаршанби — специальная комиссия, которая распределяет продукты: хлеб, чай, жир. Наш отдел обслуживает пять больших районов, семь малых. Из пяти больших районов три уже освобождены, два труднодоступных пока контролируют душманы. Это районы Мусахейль и Спеера. В первом живет племя мангаль, во втором — джадран. Из семи малых районов враги контролируют только один, в нем тоже живут мангальцы. Всего в наших руках восемьдесят шесть кишлаков, это тридцать тысяч человек. Представлены самые разные племена. Племена у нас, как и районы, есть малые, есть крупные, но большинство — малые. Это разделение осталось еще от англичан — хотели одолеть нас хотя бы хитростью: раздробили племена, посеяли рознь. Племена имеют совет старейшин из пятидесяти человек и большой совет, куда входит двести человек, — эти два совета и управляют всей жизнью, наш отдел только помогает им.
— В отделе много сотрудников?
— Должно быть сорок семь человек, но пока работают только четырнадцать. Работа опасная, трудная, не все соглашаются на нее. — Хаджи Файзулла снова улыбается, улыбка у него на этот раз выходит какая-то робкая, мальчишеская, что совсем не похоже на Хаджи Файзуллу. — Вы знаете, я проснулся сегодня утром и подумал: вот если бы все, что было предпринято для пальбы, боев, ночной стрельбы и вообще держания земли в напряжении, обратить на дело мира, как было бы хорошо, а! Ведь это же огромные затраты, это вот какая сила, — и он, словно рыбак, разводит руки в стороны. — Если бы…
А ведь он романтик, наш Хаджи Файзулла, самый настоящий романтик.
Фарук Фарда относится к молодому поколению афганских литераторов, воспитанных революцией. Ему двадцать шесть лет, только что вышла его книга «Тот, кто проснулся под цветком» — название дала строка известного народного стихотворения, но речь в книге, естественно, идет не о цветках и любителях поспать под кустом розы, а о том, что Фарук сам видел, сам пережил. В книге он постарался избежать традиционных мотивов, существующих, к примеру, в поэзии, — в прозе это заметно меньше, да и самой прозы, увы, меньше. О чем писали раньше? О любви, о заре и розах, о прохладных струях воды или, как мы уже рассказывали, о свече и мотыльке. Помните? Мотылек прилетел к красивому радужному пламени, начал кружиться, танцевать вокруг него, опалил себе крылья, охнул и свалился вниз, к подножию свечи. Трепыхается, бьется мотылек, больно ему. Наконец свеча не выдерживает, начинает успокаивать несчастного: «Ты опалил себе всего-навсего крылья, я же очень скоро сгорю дотла, моя судьба хуже твоей». Вот и вся философия. Вариаций этого трогательного объяснения множество. Тысячи. Десятки тысяч.
Не это, а другое увлекает Фарука Фарду — жизнь, революционные будни, борьба, герои. Повесть «Тот, кто проснулся под цветком» рассказывает о Назарголе Хакими — мужественном человеке, казненном душманами.
Ситуация в повести разворачивается обычно. На небольшой районный центр наваливается многочисленная банда душманов.
Защитников центра оказалось немного — всего девять человек. Это сейчас бы поднялось несколько сотен, а тогда, в первые дни революции, среди простых людей было много колеблющихся, не знающих, к кому приткнуться, забивающихся в угол, считавших, что любые перемены, какие бы они ни были, не к добру.
Бой не был затяжным — у душманов оказались американские безоткатные пушки, их подтащили к стенам маленькой крепостенки, в которой находились защитники района, и стали расстреливать крепостенку в упор. Завалилась одна из стен, погребла под собою несколько человек. Пулей из дальнобойного «бура» был сражен начальник района, потом убили секретаря партийного комитета, и вскоре Назаргол Хакими остался один.
Душманы предложили ему сдаться — им нужен был такой командир, как Назаргол, и если бы он сдался, тут же сделали бы его командиром басмаческой сотни — тем более что половина Шульгара, района, в котором Назаргол Хакими жил, были его родственниками, а родственные отношения — вещь очень сложная, запутанная, и не приведи Аллах зацепить за что-нибудь неловко — можно сразу же оказаться погребенным под лавиной. Назаргол на предложение ответил отказом.
Были бы лишние патроны — ответил бы автоматной строчкой. Тогда душманы привели на площадь, примыкавшую к крепостенке, его мать, молчаливую старую женщину, с жилистыми, натруженными руками. Толкнули прикладом автомата в спину.
— Кричи сыну, пусть сдается! Скажи, что ничего ему не сделаем, только пусть сдастся.
Мать молча съежилась под паранджой, приподняла углом худенькие, острые плечи и беззвучно затряслась в плаче.
— Кричи сыну, старая, чтоб сдавался, иначе мы его, дурака, убьем!
Мать продолжала молча плакать — ни один звук не прорывался сквозь сжатый рот, только тряслись плечи, и все.
— Ну, смотри, считай, что сама погубила своего Назаргола. Огонь!
Бой разгорелся снова. По крепостенке били из пушек, после каждого взрыва над непрочными рыжими стенами взмывало высокое пыльное облако, застилало пламенеющим хвостом своим солнце, душманы бросались вперед, но их опять останавливала одинокая автоматная очередь.
Когда у Назаргола кончились патроны, он разбил автомат об угол стены, пистолет привязал к ноге и выполз из развалин. Поднялся:
— Сдаюсь!
Человек пятнадцать душманов, пересекая площадь, кинулись к Назарголу. Басмачи находились уже совсем близко — вот он, Назаргол, в их руках, — а Назаргол стремительно нырнул в отвалы, схватил ручной пулемет — в последний момент, уже когда поднялся и шел к басмачам, заметил его, это был пулемет погибшего начальника района, — в упор скосил всех, кто несся к нему.
Поняв, что Назаргол не сдастся и живым его не возьмешь, душманы снова открыли по крепостенке стрельбу из пушек, обвальную, долгую. Они били до тех пор, пока не завалилась последняя стена. Оглушенного, окровавленного — кровь текла даже из ушей — Назаргола Хакими взяли в плен. Он сидел под охраной трех душманов у стены, опустив руки. О том, что у него к ноге привязан пистолет, он помнил, несмотря на боль и тяжелый гул в ушах. Когда станет совсем худо, застрелится. Но на тот свет уйдет не один, еще кого-нибудь с собой прихватит. Вот эту святую троицу, например, — он поглядел на охранников, усмехнулся. А еще лучше, если он уложит главаря этой банды. Но до главаря надо еще добраться.
Несмотря на урон, нанесенный душманам, несмотря на то что Назаргол Хакими отстреливался до последнего патрона, его опять-таки готовы были оставить в живых, простить, лишь бы он отказался от партии своей, от дела, которому служил.
— Не-ет, — покачал головой Назаргол Хакими, — я только тому могу покориться, кто сильнее меня. Но не вам… Вы слабее меня. Поняли?
Его избили. Веревка, которой пистолет был привязан к ноге, лопнула от удара, и пистолет упал в пыль. Назаргол, у которого были залиты кровью глаза, не успел дотянуться до него — оружие отбил в сторону носком мягкой туфли молодой проворный басмач. Назаргола, как вьюк, взвалили на спину лошади и увезли в горы. Матери же сказали:
— Сына своего не смогла спасти… Твоя в этом вина. Теперь назад не жди. У него теперь только одна дорога, туда вот, — показали на небо.
В горах Назаргола Хакими били, изуродовали лицо, сломали ключицу. Потом в далеком горном кишлаке соорудили виселицу, согнали народ, доставили на казнь и мать. Она по-прежнему молчала. И плакала — под паранджой тряслись плечи.
Под виселицу поставили ящик, приказали Назарголу Хакими подняться на него. Тот поднялся, но ящик рассыпался под его ногами.
Назаргол усмехнулся:
— Принесите что-нибудь покрепче. Привыкли все мерить по собственным хлипким меркам.
Тогда прикатили бочку из-под бензина. Назаргол, морщась от боли — ломило перебитую ключицу, болели руки и лицо, правая нога плохо слушалась, — вскарабкался на бочку. Выпрямился.
— Ну что, может, сейчас отречешься от дела своего, от этих самых… как ты их называешь? От идеалов своих… А?