Громкая тишина — страница 138 из 154

ел в себя. Рукав комбинезона быстро пропитывался кровью, на ногах были только носки — во время удара слетели лопнувшие по швам ботинки.

Поглядел назад — палатки, по которым он бил, полыхали жарким костром, из одной вывалился кто-то в халате, обернутый пламенем, словно простыней, катался по земле, стараясь затушить огонь. В Шерзамине Ширзое шевельнулось что-то злое, удовлетворенное — так тебе и надо!

Почувствовал: сейчас по нему обязательно будут бить из пулемета, но на этот раз чутье обмануло — никто не стрелял. Шерзамин Ширзой понял — душманы решили взять его живьем. Сглотнул голодную крапивножгучую слюну (оказалось — обычная кровь): с бездействующей рукой да с бездействующей ногой он не боец, застонал от боли и жалости к самому себе, от отчаяния — почему же судьба отвернулась от него?

На память пришла утренняя картина: он, перед тем как поехать на аэродром, обнял свою жену Сурию, попрощался; та, еще не отошедшая от сна, потянулась к нему привычно, он улыбнулся ей, пробормотал: «Жди меня, я скоро вернусь», поцеловал спящую Важму — свое ненаглядное сокровище, дочку, и умчался на аэродром. И вот как неудачно закончился этот полет — машина погибла, а с нею практически погиб и он. Одно только утешало — задание выполнено, и в этом ущелье душманы вряд ли уже будут ставить палатки.

А с Сурией он, выходит, попрощался навсегда.

Ощупал кобуру пистолета — пистолет от удара не вывалился, и то хорошо, планшетка с картой тоже была на боку. Карту надо уничтожить — на ней подходы к ущелью обозначены, аэродром указан, — она не должна попасть в руки басмачей.

На краю скалы росло дерево, и от него уходила в гору сухая каменная щель. Шерзамин Ширзой отстегнул парашют, сполз с дерева и нырнул в эту щель. Придерживая раненую руку у груди (важно, чтобы не капала кровь — по этому следу его ведь, как подбитого зверя, выследят и настигнут) и сдерживая в себе не только стон, но дыхание, поковылял в сторону, потом сообразил, что душманы тоже, наверное, знают про эту щель, а если не знают, то узнают — вон уже слышны их голоса, перекатился через ржавые, покрытые какими-то неприятными струпьями камни вбок и затаился в холодной выбоине-щели. Вскоре увидел, что на него идут двое бородатых басмачей, вооруженных автоматами.

Осмотрел пистолет — если уж и придется принимать бой, последний свой бой, то так просто в руки он не дастся, одного-двух обязательно уложит. Душманы прошли близко — Шерзамин Ширзой даже ощутил запах их пота. Поморщился: пахнут, как овцы, которых долго гнали по степи и не давали остановиться. Подумал: отчего-то мы даем врагам плохие клички, награждаем их худыми эпитетами, костерим последними словами, а великие полководцы, они ведь учили, что врагов, даже самых слабых, надо уважать. И, уважая, все время быть начеку. Но нет, не дано советами великих воспользоваться — Шерзамин Ширзой ненавидел душманов, потому и слова для них находил только плохие, оскорбительные.

Все обошлось. Душманы его не увидели — постояли и ушли. Хуже всего было не то, что ранен и что правая рука обвисла плетью, а то, что у него не было обуви. Он сбил себе ноги в первую же минуту, рассек подошвы острыми сколами, в пальцы и в пятки впились колючки, идти было больно, но все равно он шел, припадая на обе ноги. Шлем он бросил там же, где и парашют: пусть думают, что он сорвался и рухнул на камни. Пусть ищут. Там, внизу, на выступах ущелья.

Сейчас самое главное — как можно скорее уйти от этих проклятых скал, от страшных камней. Карту он разорвал на мелкие клочки, сунул под валун — сгниет.

Он еще пару раз удачно избежал встречи с душманами и в конце концов вышел на вершину горы — ему важно было сориентироваться, понять, правильно ли он движется.

Кровь из пробитой руки уже не текла, одежда заскорузла и прилипла к ране.

Сориентировавшись, Шерзамин Ширзой начал спускаться с вершины — горы здесь чередуются, как морские валы, и все высокие, грозные — простых гор на Гиндукуше не бывает.

В одном месте сел на землю передохнуть, вытащил колючки из окровавленных ног и, пожалуй, впервые пожалел, что бросил шлем, — все-таки вещь кожаная, крепкая, можно было бы распластать на две части и обвязать ступни. Но что сделано, то сделано — возможно, что именно шлем и помог ему уйти. Вдруг он замер — почудилось, что на него кто-то смотрит.

Сбоку, с дерева, сорвалась большая птица. Шерзамин Ширзой оглянулся и увидел девушку с кувшином в руках. Лицо у нее было белым, испуганным, вытянутым. А пугаться было чего — изодранный, испачканный кровью босой незнакомый человек сидит на земле. Откуда он взялся? С неба? Шерзамин Ширзой притиснул палец к губам — молчи, мол, — и, поднявшись, беззвучно ушел в густотье деревьев. Если бы он заговорил с девушкой или попросил у нее воды, она обязательно бы закричала. А так он остался для нее духом, свалившимся с неба.

К воде было выходить опасно: где вода — там и люди. Район этот — пограничный, контролируется басмачами, поэтому неизвестно еще, с каким человеком можно столкнуться у источника — со своим или с врагом. Пить хотелось нестерпимо. От жажды вспух во рту язык, стал кожистым, сухим, драл нёбо, словно кора старого дерева.

Неожиданно Шерзамин Ширзой услышал низкий трубный рев — кричали слоны. Раз слоны, значит, где-то рядом находится караванный путь. Он забрался под дерево с низко опущенной кроной — ветки стелились по земле, оплетали камни и коряги, — начал наблюдать.

Появился караван — шесть тяжело нагруженных слонов, идущих медленно, вразвалку — даже земля, казалось, раскачивалась под их степенной поступью. Караван держал путь в Пакистан. Сопровождали его люди, вооруженные автоматами. Басмачи! Шерзамин Ширзой покусывал губы, немо возил во рту чужим заскорузлым языком — э-эх, встретиться бы с этим караваном в другой раз, на равных, а сейчас против них с одним пистолетиком… Да они раздавят его, как букашку, и двух минут не провоюет.

Прошел караван, и Шерзамин Ширзой двинулся дальше.

Он потерял счет времени, — при катапультировании с часов содрало стекло, стрелки, покорежило циферблат, но они продолжали тикать, механизм жил, — шел и шел, оглушенный тяжелыми колокольными ударами, буквально разваливающими его голову на куски, каждый шаг отдавался мучительной болью, гудом, и не было от этой боли спасения.

Обычные цвета природы исчезли, все вокруг стало кровянисто-алым, не только ноги, все тело ныло, трещало, ломалось. Шерзамин Ширзой захватывал ртом воздух, но воздуха не было, легкие сипели, клокотали вхолостую — что-то в них лопалось, поскрипывало ржаво, все предметы в глазах двоились, троились, уцепиться было не за что.

Дважды он выворачивал себе из земли суковатую сухую палку и дважды терял ее — шел, видел, что в руках у него зажат гнутый, весь в заусенцах и в торчках обломленных веток посох, а в следующий миг этого посоха уже не было.

Он шел и, когда в голове наступало прояснение, думал о том, что имел о земле совершенно иное, какое-то возвышенное представление, судил ее по одним меркам, а у нее, оказывается, имеются мерки другие — у земли есть рубежи, которые он, находясь в воздухе, почти не чувствовал, есть сопротивление, способное свести на нет человека, опасность в воздухе была совсем другой, чем на земле, и тело ее ощущало по-иному.

Иногда он останавливался — сердце отказывалось работать, прислонялся спиной к какому-нибудь камню или древесному стволу и отдыхал, стараясь удержаться на ногах, поскольку знал, что держаться на ногах все-таки проще, чем подниматься с земли, когда ты уже рухнул на нее, лег обвально, и кажется, практически никаких сил нет, чтобы оторвать непослушное, переполненное болью тело от горячей, схожей с камнем, истрескавшейся тверди.

К вечеру он вышел на равнину. А там чабаны. Согнали отары с гор, расставили палатки, костры разожгли. Высокие сизые дымки неторопливо уплывают в сиреневое вечернее небо. Надо бы подойти к чабанам, да нельзя — сейчас его никто не должен видеть, и потом, кто ведает, что это те чабаны, которые на басмачей не работают? А вдруг работают.

Раненая рука разбухла, сделалась тяжелой, чужой, не гнулась — будто неподъемная деревяшка приставлена к плечу, обрубок, ни на что не годный. Шерзамин Ширзой совершенно не ощущал ее и морщился болезненно, жалел самого себя — а вдруг гангрена?

Надо было ждать темноты — только в темноте он сможет незамеченным перейти на ту сторону долины и снова углубиться в горы. А там уже и до города будет рукой подать, в городе — свои.

Он забрался под дерево и стал ждать. Вовремя забрался — едва устроился, как появился вислоусый зоркий человек с длинной сучковатой палкой, понюхал зачем-то воздух — Шерзамин Ширзой даже похолодел: человек-собака! — потыркал палкой землю, словно бы проверял вмятости следов, потом сел на кочку в трех шагах от летчика и замер.

Шерзамин Ширзой даже дышать перестал, закусил губы до крови — чувствовал, как на подбородок скатываются проворные горячие бусинки, давил и давил на губы: если не будет боли, то он, как пить дать, потеряет сознание. А тут еще муравьи начали одолевать — заползали под одежду, грызли нещадно. Но не только Шерзамина Ширзоя грызли, человека с сучковатым чабанским посохом тоже одолевали, вскоре тот зашевелился, начал вертеться, хлопать руками по халату, вытряхивать муравьев из галош, одетых на босую ногу, наконец не выдержал, выругался и поднялся. Понюхал еще раз воздух — действительно человек-собака, — огляделся с подозрительным видом и ушел.

Через полчаса стемнело, небо сделалось тревожным, низким, по нему метались красные блики костров, глаза слезились от усталости, хотелось свалиться, подышать хоть чуть свежим воздухом на просторе, где нет муравьев, где под ногами ласково пружинит мягкая, недавно только проклюнувшаяся сквозь землю трава, но Шерзамин Ширзой упрямо мотал головой: нет, нет, и еще раз нет! Он буквально на четвереньках переполз долину и горной кромкой поковылял дальше.

Недалеко выли шакалы, дрались из-за какой-то кости, вторя им, лениво потявкивали чабанские собаки, в стороне слышалась стрельба, взвивались ракеты, но Шерзамин Ширзой не обращал ни на что никакого внимания — шел и шел по намеченному еще засветло направлению.