Громкая тишина — страница 139 из 154

Вскоре в небе прорезались звезды, идти стало легче.

Вдруг он увидел звезды под собственными ногами и зажмурился от неожиданности: неужели сходит с ума? — замычал потрясенно, покрутил головой, вытряхивая из себя видение, но видение не пропадало, и тогда Шерзамин Ширзой понял, что стоит у края воды. Вода! Вода-а… Наконец-то! Он застонал радостно, освобожденно, потом осторожно опустился на колени, не удержался, отяжелевшая, наполненная колокольным гудом голова перевесила тело, и он ткнулся лицом в воду. Слегка приподнявшись на руках, втянул в себя тепловатую, пахнущую землей и овечьим пометом воду. В этой луже, наверное, действительно поили овец — всех овец долины, которую Шерзамин Ширзой только что пересек.

Он пил до тех пор, пока не почувствовал: пить больше не может — отяжелел, перенасытился — под завязку! Поднялся и шагнул прямо в звезды. Перебрел лужу, которая оказалось мелкой и длинной, прошел еще несколько метров и вдруг снова увидел под ногами густое небесное сеево — звезды были яркими, дрожащими. Шерзамин Ширзой недовольно поморщился: что за ерунда? — и в следующий миг ощутил под собственным телом землю. Из глаз посыпался огонь. Огонь этот разбух, осветил траву и камни, взметнулся в небо, громыхнул там грозно, зажег облака, что на ночь глядя приползли из недалеких ущелий. Потом огонь пропал, Шерзамин Ширзой потерял сознание.

Сколько он так пролежал — не помнит. Минуту, две, три, пять, пятнадцать?

Когда очнулся — почувствовал, что не может даже пошевелиться — все у него горит, каждая косточка, каждая мышца и нерв стонут, жалуются. Он понял — не поднимется! Напрасно пил воду — она-то и скрутила его. Упрямо помотал головой, замычал:

— Н-не-ет! — Попытался подняться — не получилось, тело отказывалось повиноваться. — Вышел ведь уже, — просипел он чужим, стиснутым в глотке голосом. — Иди, Шерзамин, дальше, иди к своим, иди! Тебя не должны взять душманы! Ид-ди-и…

У него не хватало дыхания, рядом что-то хлопало перекаленно, ярилось, оранжевые вспышки заставляли гаснуть дорогие, с загадочным дрожащим светом звезды, внутри у него тоже что-то лопалось. Шерзамин Ширзой приказывал себе сквозь сжатые зубы:

— Ид-ди! Т-тебя н-не дол-лжны взять д-душманы… Ид-ди-и…

Он все-таки поднялся и пошел дальше. Иногда падал, полз на четвереньках, карабкался на какие-то каменные взлобки и скатывался с них. Как во сне набрел на душманскую «лежанку» — теплую еще: совсем недавно тут были басмачи, от сошек пулемета остались вмятины. Шерзамин Ширзой ощупал их пальцами — стреляли по городу. Сейчас бандиты придут сюда! Шерзамин Ширзой упрямо мотнул головой, расстегнул кобуру пистолета.

Но басмачи не пришли — переместились на другую «лежанку». Отдохнув чуть, Шерзамин Ширзой перекатился через бруствер, сбил несколько камней — те громыхнули, буквально оглушив его, и он вжался в землю: сейчас на звук будут стрелять! Но было тихо. Впереди виднелось зарево — это светилась взлетная полоса маленького аэропорта, примыкавшего к городу, кричали шакалы — похоже, они чуяли кровь, его, Шерзамина Ширзоя, кровь, чуяли поживу — неверно считается, что шакалы питаются только падалью и отбросами, эти ненасытные облезлые звери едят все, даже дерево, траву, едят насекомых и друг друга.

В темноте неожиданно послышались голоса. Шерзамин Ширзой остановился, вслушался в речь — чья она, о чем люди говорят, на каком языке? Если на дари, то свои, если на пушту — чужие. Душманы говорят только на пушту, дари за язык не считают. Нет, не понять пока…

Верно, в каждом из нас сидит что-то колдовское, неземное, позволяющее ориентироваться — говорят же, что интуиция не обманывает, и она действительно не обманывает, помогает разглядывать вехи в кромешной темени, — так и сейчас: Шерзамин Ширзой, вместо того чтобы переждать, пошел вперед, на голоса.

Шел-шел и остановился, застонал и, будто от удара, прижал руку к животу, замер. Понял, где стоит, — на краю минного поля.

Вот оно, еще одно испытание — мины, о которых он знал только понаслышке, видел всего несколько раз: обычные решетчатые коробки, крупные — пластмассовые и железные, с виду совсем безобидные, похожие на кастрюли.

Так он стоял, боясь шевельнуться и отчетливо сознавая, что стоит на краю собственной гибели, ибо решение могло быть только одно — идти через минное поле. Но как идти? О скрытом механизме мин он не имел и смутного представления.

Опустившись на четвереньки, начал ощупывать землю — те места, где земля рыхло бугрилась, оставлял в стороне, где была твердой, хорошо утрамбованной — переползал. Правая нога не слушалась, одеревенела, и Шерзамин Ширзой подтягивал ее руками.

Теперь-то, когда все осталось в прошлом, Шерзамин Ширзой прекрасно понимает, что родился под счастливой звездой — ему просто-напросто повезло: не зная конструкции минного поля, всех хитросплетений, он одолел его.

Несколько часов потратил он, чтобы одолеть узкую заминированную полосу. Голоса впереди тем временем усилились, и сквозь затуманенное сознание в один из просветов он уловил: говорят на дари. В нем что-то надломилось, он мгновенно ослаб. Пошатываясь из стороны в сторону — ноги совсем не держали, — Шерзамин Ширзой просипел:

— Э-эй!

Хоть и слабо кричал Шерзамин Ширзой, а его услышали, выстрелили поверх головы.

— Не стреляйте! — собрав последние силы, просипел Шерзамин Ширзой. — Не стреляйте! Я — свой! Сво-ой! — Бездонное небо снова закачалось над ним и опрокинулось, но он продолжал сипеть: — Сво-о-ой…

Хлестнуло острое лезвие фонаря, раздался удивленный возглас, кто-то невидимый заговорил было о минном поле, но второй, верно постарше, оборвал его: душманы ныне, мол, и в минах толк знают, и в реактивных снарядах, скомандовал зычно:

— Руки вверх!

Шерзамин Ширзой покачал головой — не поднимаются руки-то, правая вообще висит как веревка.

— Кто ты? — голос спрашивающего был жестким, фонарь слепил.

— Летчик я. Сегодня катапультировался в ущелье.

— А ведь верно! — раздался первый голос, в котором на этот раз прозвучали обрадованные нотки. — Сегодня я слышал, что нашего летчика в ущелье сбили.

— Разговор слышал, разговор, — пробурчал недовольный второй, и, наверное, он был прав. Во всяком случае, Шерзамин Ширзой его понимал. — Ты же военный человек. А военный человек один разговор понимает — приказ!

Шерзамина Ширзоя привели в комнату командира поста, усадили на лавку, спросили, голоден ли он — Шерзамин Ширзой кивнул. Ему сунули в руку вареную курицу, он взял ее и… неловко повалился на бок. Потерял сознание.

Всего он прошел в этот день — от места падения самолета до поста — тридцать пять километров. И кто ведает, сколько еще таких мучительных километров надлежит Шерзамину Ширзою пройти: ведь он солдат, а профессия солдата — быть готовым ко всему, к любым испытаниям.

Очнулся он оттого, что было больно, — из его ног вытаскивали иголки. Раны были туго перетянуты белыми марлевыми повязками.

В шесть тридцать утра, когда рассвело, пришли два вертолета, Шерзамина Ширзоя перебросили на аэродром, оттуда самолетом — в Кабул, в Центральный военный госпиталь.

Из разбухшей одеревеневшей ноги вытащили четыре крупных осколка, а мелкие покрыли сплошь дно белой эмалированной кюветки; три осколка вытащили из правой руки, но четыре железных заусенца все-таки остались в сгибе кисти, в самом больном месте, и, чтобы их извлечь, нужна специальная операция. Шерзамин Ширзой попробовал, преодолевая мучительную боль, разработать сгиб, но, увы, тщетно — операция была неизбежна.


Джема — пятница — выходной день. Люди принаряжаются, половина дуканов не работает, зато вовсю дымят, распространяя соблазнительные запахи кебаби, шашлычные. В какую ни войди — обязательно гремит музыка, в одной восточная, в другой — западная, все зависит от вкуса владельца.

Если не работают учреждения, то самый раз пойти в Национальный музей. Вход в музей охраняют автоматчики в суконных коротких куртках спортивного типа — вообще форма у афганских солдат спортивная, делающая фигуру подтянутой, стремительной, неукротимой, — в суконных брюках, заправленных в высокие, с металлическими замками, ботинки. Охранять музей необходимо: тут собраны богатства, подлинную цену которых трудно, даже невозможно назвать, иные экспонаты просто бесценны.

У двери на пеньковой веревке болтается фанерка, на которой стремительно ровной арабской графикой начертана привычная для всех музеев мира надпись: «Пожалуйста, не трогайте экспонаты руками». Слева и справа — простенькие стеклянные стенды, ничем не защищенные — никаких предохранительных устройств, проводки, техники, сигнализации, под стеклом выставлены золотые вещи, извлеченные из курганов. Положены практически скопом, вразброс.

Коротенькая лесенка с выщербленными ступенями оканчивается площадкой, на которой стоит огромная чаша, вырубленная из черного камня. В чаше этой готовили когда-то вино для паломников, испещрена она надписями, внизу искусной рукой вырезаны цветы. Кажется, это цветы лотоса — священные на Востоке. Сама чаша вырублена еще в домусульманский период, надписи же сделаны в пятнадцатом веке.

Вообще-то, как считают специалисты, в культуре Гиндукуша вследствие географического положения афганской земли, смешались мотивы и стили культур Европы, Средней Азии, индийской, так что увидеть здесь можно многое.

В зале выставлено всего десять процентов того, что имеется в кладовых, сообщает нам директор музея, девяносто процентов сосредоточено в запасниках. Пока, увы, нет места, чтобы выставить все.

В здании холодно. Чтобы отапливать такую толстостенную махину с гулкими каменными сводами, сплошь в колоннах и рисунчатых арочных перекрытиях, надо много дров. А дрова сейчас нужны для другого — чтобы обогреть того же бедняка, страдающего от ночных морозов в глиняной скорлупе. В скорлупках тех, как известно, нет даже окон — не принято, никогда не вставляли, испокон веков завешивали одеялами либо тряпками. Важнее, много важнее, чтобы огонь заплясал в очаге бедняка в первую очередь, а уж в музее — во вторую.