Громкая тишина — страница 20 из 154

Майор Файко, поправляя очки, бежал к своим музыкантам. Командовал. Те выскакивали из-под навеса, оставляя лежать медные свитки труб. Хватали автоматы. Заводили грузовик военторга. Продавщица безропотно принимала от них какие-то ящики, свертки. Файко и Надир тесно вдавились в кабину рядом с шофером. И две машины — фургон и открытый «джип», переполненный вооруженными, в чалмах и накидках, афганцами, — ушли от поста к соседнему ущелью, где отряд душманов менял боевую позицию. Шел на соседние горы. Готовил по колонне удар.

— Ну, Кудинов, настраивай свою флейту! — сказал комбат. — Соло на пулемете с оркестром! Нерода, трогай вперед! — и мимо растерянной, растрепанной продавщицы, мимо ее красивого испуганного лица вышли на трассу.

Мчались по бетонке, огибая рыжую гору. У подножия, зацепившись за осыпь, качались пустынные, горчичного цвета кусты. С песчаного откоса летели желтые космы жара. Из рыжих камней вылетела желтая птичка, порхала перед БТРом. Казалось, что воздух желтый, и броня БТРа желтая, и лица под касками желтые. Из горы бьет и светит огромный, иссушающий, желтый поток.

Из этого едкого горчичного света одиноко и тихо ударил выстрел. Из песка, из осыпи, из безлюдного жара. Будто выстрелила сама гора. Сидевший сзади Евдокимов молча стал падать. Ткнулся лицом в спину комбата. Майор, оглянувшись, увидел Зульфиязова, ухватившего падающий с брони автомат, открытые и уже невидящие глаза Евдокимова, его выцветающее, выгорающее лицо, будто гора выпивала его живые краски, наполняла бесцветным жаром. Увидел отлетающую рыжую гору, и короткая мысль: его предчувствие оправдалось. Гора стреляла в него. Но промахнулась. И пуля попала другому.

— Пулеметчик! — гаркнул он. — Огонь!

Они продолжали движение. Пулемет бил по отлетающей песчаной горе, слепо искал на ней снайпера. Солдаты, Зульфиязов, Салаев, уложив на броне Евдокимова, между люками, ногами к корме, срывали с него бронежилет, разрезали рубаху, обнажали белую незагорелую грудь и разорванное пулей плечо, в котором белело, краснело и брызгало. Молодое, растерзанное тяжелой пулей тело.

— Евдокимов! Дока! Дока! Ты что? — Салаев вкалывал шприц с обезболивающим раствором, разрывал индпакет, крутил на плече жгуты, пачкался кровью, торопился, бормотал: — Дока, Дока, ты что?..

Комбат не привык к близкому виду крови. Отворачивался от ее дурмана. Сгибался, сжимался, искал себе место между красной брызжущей раной и стучащим вороненым стволом.

— Шок снимите! Болевой шок снимите! — Он схватил Евдокимова за хрупкий побелевший подбородок и стал бить его по щекам крепко, плоско своей перепачканной тяжелой ладонью, по опавшим пожелтевшим щекам, вталкивая в них обратно жизнь, цвет, боль. — Шок болевой!

Он знал эту смерть от шока, когда сердце не выдерживало резкого от боли и ужаса торможения. Останавливалось. Неопасная рана оказывалась причиной смерти. Он бил и бил по щекам Евдокимова, пока тот не вздохнул, не дрогнул веками. Открыл глаза, разлепил слабо губы:

— За что, товарищ майор?..

А у майора такое облегчение, такая радость за него, Евдокимова, такая уверенность в своем с ним родстве, в тождестве их жизней. Нет, солдат не погибнет, «сынок» не умрет. И уже не бил, а гладил, ласкал, прижимал к его лбу свой лоб под танковым шлемом.

— Вот и хорошо! Вот и ладно! Все теперь будет нормально! Под броню его, осторожней!

Солдаты опустили Евдокимова в люк. Санинструктор Салаев в полумраке, среди бьющего из бойниц солнца, бинтовал его. Евдокимов забывался, что-то бормотал, выговаривал. БТР катил по бетонке, стуча по горам пулеметом.

Они встретили колонну со взрывчаткой. Мерно, пузырясь брезентом, шли грузовики. Два вертолета в рокоте повторяли движение колонны. Обгоняли ее, возвращались, облетали окрестные горы. Группа охранения, разделившись надвое, в голове и в хвосте колонны, развела пулеметы в стороны, обрабатывала огнем вершины. Орудие на платформе вело стволами, воспроизводило очертания гор. Вся длинная гибкая вереница, дымя и стуча, катила вниз по Салангу.

Комбат передал в грузовик забинтованного Евдокимова, в медбат. Провел колонну к месту, где сражался Седых. Бой был окончен. Предыдущая «нитка» ушла, оставив у обочины два курящихся разбитых прицепа. В одном, оплавленное, спекшееся, лежало оконное стекло. Верхние кромки листов отекли и согнулись. В другом дымились, капали черной смолой мешки с сахаром. Бетон был усыпан мукой и сахарным песком. Машины шли, как по снегу, пробивая черные ребристые колеи.

Они соединились с группой Седых, вернулись на пост. Почти одновременно с ними подкатил фургон военторга и маленький юркий «джип».

Музыканты выпрыгивали на землю, шумные, возбужденные. Не расставались с автоматами. Надир и Файко были вместе, улыбались, похлопывали по плечам друг друга. Из фургона спрыгивали на землю, затравленно озирались и тут же садились на корточки пленные душманы. Четверо пленных, смуглых, худых, плохо выбритых, в линялых блеклых одеждах, в растрепанных, еле державшихся чалмах. Один из них, раненный в руку, лег на землю и тихо стонал, протянув вдоль тела липкий, полный крови рукав.

— Глушков, мы их взяли в кольцо! — говорил дирижер. — В кольцо их взяли!.. Смотрю, идут! Цепочкой, след в след! Я говорю — не стрелять! Пусть втянутся глубже в ущелье!

Надир нависал над пленными своими красными вращающимися белками. О чем-то грозно их спрашивал. От его слов они сжимались, ниже склоняли головы, худые, изнуренные, оглушенные стрельбой. Раненый тихо стонал.

— Умрет от потери крови, товарищ майор, — сказал санинструктор Салаев. — Разрешите перевязать?

— Перевязывай.

Салаев открыл свою сумку, достал жгуты и бинты и быстрыми, осторожными движениями стал бинтовать душмана. Тот косил на него свои умоляющие глаза, что-то бормотал неразборчиво.

Солдаты резервной группы, обсыпанные мукой, потные, утомленные, столпились вокруг продавщицы. Торопливая, ловкая, она открывала бутылки с водой, мелькала отлетающими пробками, протягивала солдатам:

— Пейте, миленькие! Пейте бесплатно! Попейте, попейте водички!


…Он не мог до конца понять, что это было. Что с ним случилось в маленьком сквере у Шаболовки между Донским монастырем и Шуховской башней. С годами случившееся меняло свои очертания, становилось мифом. Он дорожил этим мифом. Размышлял над ним. Лишал его чудесного смысла. К тому дню, к той минуте его растущая молодая душа накопила в себе столько сил, столько упований на счастье, что им стало тесно в груди. Они вырывались из телесного плена. Его прежняя жизнь — предчувствие женской любви, нежность к милым и близким, родная природа, Москва — сошлись на мгновение в огненный фокус. Пройдя сквозь него, вырываясь по другую сторону фокуса снопом расходящейся жизни, он унес в нее чье-то огненное, открывшееся в точке лицо.

Он шел по летней Москве, шагая без устали и без цели молодым легким шагом. В небе собиралась гроза. Край тучи загорался солнцем, мерк, двигался синим светом — в туче летала молния.

Крымский мост гудел, словно хотел порвать свои крепи и всей сталью взлететь в небеса. Прошла под мостом баржа. Груда песка озарилась солнцем, стала как слиток. Колесо с разноцветными люльками кружилось, касалось тучи, погружалось в кроны деревьев. Будто черпало молнии, уносило к земле ковши голубого света.

По площади мчался серп накаленных машин. Резал, свистел, превращался в струю проспекта, в бегущую блестящую ртуть. Эта ртуть уходила в тучу, отягчала ее, опадала мохнатыми свистками. Вновь превращалась в металлический блеск проспекта. С кого-то сорвало шляпу, кинуло под колеса машин.

Донской монастырь мерцал крестами и главами. Качал аэростатами куполов. Был похож на флот дирижаблей. Вот-вот оборвутся стропы, и он вырвет из земли корневище, полетит в колокольном гуле среди туч по московскому небу.

Шуховская башня, как взметенный к небу побег. Прозрачный металлический стебель, в котором возносятся соки к вершине, питают бутон. Еще одно движение стебля. Еще одна вспышка молний. И бутон начнет раскрываться. Вспыхнет над Москвой небывалое, из молний, соцветие.

Он вошел в зеленеющий сквер. Голые лавки без стариков и старух. Облезлая из алебастра фигура — пионер с расколотым горном. Мятый газон с забытой детской игрушкой. Все ярко, все светится, несет в себе силу и свет. Он и сам, шагнув в этот сквер, начинает светиться. Превращается в луч. Исчезает, кончается. Пролетает сквозь тончайший зазор, в угольное ушко. И, пройдя сквозь него, увеличивается, превращается в радостный взрыв, становясь необъятным. Мощный, великий, из молний и света, выше Шуховской и Донского, выше клубящихся туч, головою под солнце. Стоял над Москвой, озирая ее сверху с любовью. Возвращался на землю. Какой-то прохожий оглядывался на него с изумлением. А он, наполненный светом, шел через сквер. Его лицо, его руки, все его тело, побывавшее в небе, излучало свечение…


…Саланг стрелял, окутывался дымом, вспыхивал очагами пожаров. Скрежетал металлом, толкал сквозь себя моторы, гусеницы, колеса. Волей, злом и отчаянием одних людей вгонялся в ущелье кляп, запирал трассу. Дорога закупоривалась и взбухала, сотрясалась больной конвульсией. Но волей, радениями, упорной работой других тромб протыкался, судорога исчезала, и трасса вновь пропускала сквозь себя дымные тяжелые колонны. И если бы в этот час над Салангом пролетал ангел, тот, легкокрылый, из старинного томика Лермонтова, что стоял в его детской комнате, он со своей высоты увидел бы вершины с размолоченными огневыми точками, убитых у пулеметов душманов, вереницы людей в чалмах, увешанных патронташами, уносящих в горы убитых и раненых, выходящих на новые огневые позиции, наводящих стволы безоткаток на колонну. Он бы увидел, как от туннеля до самой «зеленой зоны», по всему Салангу идут колонны, осыпая в реку ворохи огня и металла, и водители ведут грузовики мимо кишлаков и придорожных постов. Пыльные, похожие на ящериц, транспортеры озаряются вспышками пулеметов, скользят вдоль обочин.


Комбат приехал на пост Сергеева, когда был бой окончен. Два БТРа, остывая, стояли в глубине двора на щебенке. Разорванный, пробитый пулями скат продавился до обода. Замполит Коновалов в маскхалате, не успев стянуть с себя «лифчик», собрал под маскировочной сеткой вернувшихся из боя солдат, недавних, прибывших на Саланг новобранцев, завершал прерванную боем беседу.