А опасность, она остро, слезно начинает ощущаться только тогда, когда из ковшичка отопьешь водицы, хлебнешь кое-чего вдосталь да научишься отличать не только черное от белого: вот, это, мол, черное, а это белое, но и переходные ступени — все оттенки серого.
Серое, как известно, рождается из смеси черного и белого. И вообще, кому хочется, чтобы его схарчили, съели черви? Никому. Вот и будь, человек, внешне безмятежен, ясен, словно солнышко, улыбайся и жмурься, разморенный теплом, безмятежным желтым небом, легким движением ветра, который прохлады не приносит — лишь обмахнет лицо и умчится, волоча за собою невесомый столб пыли, а внутренне — держи ушки на макушке, топориком, замечай все и вся, и дружка своего, как всякий опытный солдат, тому же учи. Нельзя позволять себе расслабляться. Даже во сне, даже в больной одури при температуре тридцать девять и восемь, когда на черепушки раскалывается голова, глаза светятся, будто у кролика, красно, слезливо, страшновато, и жить совсем не хочется — все равно живи, будь начеку. Не для себя, для других.
Забьется сердце гулко, нездорово, заслонит своим боем все звуки вокруг — уйми сердце, чуть ли не собственной рукою стисни его, зажмись, в клубок сложись, тенью самого себя сделайся, но держись — ведь за тобою стоят твои ребята, связчики-братья — как в альпинизме, где люди опасные участки проходят в связках, — и от тебя, от того, какой ты — собранный, либо, наоборот, раскисший, превратившийся в вареный изюм, хоть компот из тебя готовь, — зависит жизнь их.
В конце улицы промелькнула машина. Такси. Старый французский «ситроен», желто-белый, за ним — еще одна машина, тоже такси, только черно-белая. Похоже, машины эти — из Кабула. То ли свадьбу какую обслуживают, то ли принято решение, что столичные такси должны приезжать и в малые города, в городки, кишлаки и селеньица, прижимающиеся к горам. Тут все живое жмется к горам. У каменных рыжих круч и защиту проще найти, и от ветра укрыться, и топливо — живучую жилистую арчу — сыскать. Топливо тут зимой дорогое — дороже зерна…
Вслед за такси, мгновенно скрывшись в тяжелом пылевом облаке, мелькнула тележка хазарейца — темного, словно сажей припыленного от работы и уличной копоти, проворного — вон как тянет человек грузовую тележку, от машины не отстает. Обычно хазарейцы угрюмы, голос подают редко, говорить почти не говорят, будто не знают языка, либо вообще немые от рождения; работа у них одна — перевозить тяжести. Выходит, что и душа хазарейца — в тележке, в колесах, в копнах сена, в узлах и баулах, в мешках угля, которые ему приходится возить. Не позавидуешь хазарейцам — самым молчаливым, самым бедным людям Афганистана. Иная судьба им необходима, иной уклад, иные заботы, и не за горами все это. Пора хазарейцу с тележкой прощаться и переходить на механическую, бензиновую тягу.
— Что это за машины? — сдернув панаму с носа, деловым тоном поинтересовался Матвеенков.
— Такси, — односложно ответил Князев, но односложного ответа оказалось мало. Матвеенков, ходячий лопоухий колобок, подражая Князеву, старался все на ус намотать, все понять. Поговорка про то, что любопытные мало живут и вообще «любопытной Варваре нос оторвали», выдумана ленивыми людьми для потакания собственному безразличию, для оправдания своей лени. А если припекает, если опасно, то выживает, извините, только любознательный человек, который по звуку пули узнает, откуда она выпущена, а по хрипу выплюнутого из горловины гранатомета заряда — где эта железная смерть шлепнется.
— А почему они разного цвета, такси-то? — любопытствовал Матвеенков. — Принадлежат разным частным компаниям? Окраска почему разная?
Вот парень — мураш-почемучка… При Дауде, который довольно умело спихнул с трона своего предшественника Захир-шаха, окраска машин была совсем иной. Но один из родственников Дауда имел лакокрасочное производство. Исходя из принципов, которые ему казались справедливыми, Дауд решил: почему бы не порадеть родственничку, не дать ему возможность заработать? Своя рука — владыка, потому Дауд распорядился, чтобы все такси выкрасили в черно-белый цвет. Туловище машины — в черный, крышу с частью кабины — в белый. Амин, который пришел к власти после Дауда, хоть и разыгрывал из себя марксиста, и корчился на митингах, выкрикивая бессребреные лозунги в микрофон, а руку под стать Дауду имел, тоже не прочь был поживиться. И у Амина — вот совпадение — тоже был знакомый лакокрасочный король и тоже в близких родственниках значился, на генеалогическом древе это яблоко где-то рядом болталось.
Почему бы не пойти по проторенной дорожке и не откусить немного от пирога, который уже попробовал Дауд? Амин дал команду выкрасить все такси в желто-белый цвет.
Команда, естественно, была принята к исполнению, но до конца все-таки перекрасить не успели — Амина взяли за воротник и выдернули из кресла.
Так и ходят по афганским дорогам такси черно-белые и желто-белые. Как и деньги афгани… Афгани здесь тоже старые, новые еще не отпечатаны.
Снова покрутил Матвеенков круглой головой налево-направо. Сейчас обязательно еще какой-нибудь вопрос задаст, не утерпит ведь. Голова у него крутится, будто вместо шеи хорошо смазанная втулка. Панама в свою очередь тоже на голове крутится, словно новенькая, еще непомятая миска. Панама у Матвеенкова действительно новенькая, невыцветшая, болотно-защитная, «военного», как почему-то принято считать, цвета. А у Князева панама — на износе, он в ней и патроны хранил, и воду пил, и вместо утирки пользовался — выцвела, обелесела, сделалась мягкой, как салфеточная бумага, которая нежна и невесома. В общем, настоящий головной убор солдата.
— Душманы, говорят, называют себя партизанами. Это верно, товарищ сержант?
— Даже если они будут себя святыми звать, ничего от этого не изменится: черту все равно не стать ангелом. Во что он ни рядись.
— Верно, — Матвеенков глянул снизу вверх на Князева, вздохнул — ему бы такой рост, как у сержанта, самым бы счастливым человеком на свете был. Хотя, с другой стороны, среди низкорослых великие люди тоже встречались. Наполеон, например. Еще… еще… кто еще из великих низкорослым был? В том, что не один только Наполеон отличался невысокостью, был уверен твердо. В общем, имелись у Матвеенкова шансы стать великим. Вспомнил! Пушкин ростом не отличался… Лермонтов! Еще кто?
— А что такое час «Ч», товарищ сержант? — неожиданно спросил Матвеенков.
— Час «Ч»? Читал я об этом в военной литературе. Только не час, по-моему, называется, а время «Ч». Хотя обозначает действительно час. Час, когда атакуют окопы противника. Час, к которому… в общем, долго и трудно готовятся. Это час, когда человек, наверное, сжимается донельзя, в комок нервов превращается, как пишут в плохой литературе, это час-экзамен… Это может быть один-единственный час в жизни человека, другого такого не выдастся. По-моему, так.
— Звучит как торжественно: время «Ч»… Час «Ч». Даже если спать будешь, но услышишь про час «Ч» — обязательно поднимешься.
— Обычно звучит, по-военному.
— Вы не романтик, товарищ сержант.
— Век романтики, Матвеенков, остался позади. Техника вытеснила.
Узенькая, кривая улочка, по которой они теперь шли, заканчивалась глиняным, запыленным рыжей мучнистой пылью спуском, ведущим к базару. Базар, как и сам спуск, был всегда забит народом. Тут толклись какие-то дремучие старики, наряженные в темное, торговали товаром, который легко носить с собой: камнями, серебром, подделками под старину, ремнями и китайскими «паркерами» — изящными авторучками, по ободку украшенными иероглифами, блесткими и очень легкими — сразу видно, что сделаны из пластмассы, на которую поверху, словно на столбик губной помады, насажен металлический яркий пенал; отдельно, словно бы объединенные некоей общей тайной, стояли старики, в выгоревших чалмах, с неподвижными, словно бы застывшими в некоем мудром спокойствии, глазами, и торговали «кровью земли», или «кровью горы», как тут называют мумиё.
Мумиё здесь продается практически на каждом углу. Коричневый липкий ком, обернутый в квадрат целлофана, стоит пятьсот афгани. Но это сырое мумиё, его еще надо очищать, или, как иногда говорят, варить. Для этого ком «несваренного» лекарства надо полностью растворить в кипяченой теплой воде, потом процедить через два-три слоя марли, выкинуть крупную взвесь, в которой, бывает, попадаются даже камни, букашки, нечисть, затем слить в сковородку либо в противень — лучше, чтобы была побольше площадь испарения, — и поставить в теплое место. Через неделю вода улетучится, останется чистая вязкая масса. Это и будет мумиё.
Сколько Князев ни спрашивал, как добывается мумиё, ни разу не получил ответа. Хотя слышал, что лекарство надо брать высоко в горах. Достать его непросто — пешком нужно ходить по каменным скользким отвесам, мрачным и гибельным, где ничего живого нет, заглядывать в расщелины, выбоины, раковины, выковыривать оттуда камешки, смолу, нюхать, будто табак-насвой, брать на зуб. Мумиё имеет резкий запах и такой же резкий крапивно-жгучий вкус. Есть даже отдельные хорошо оснащенные умельцы, о которых Князев слышал, — умельцы заняты одним делом: ходят по горам и осматривают в бинокль гребни, стенки, отвесы, каменные зубья и «жандармы» — отдельно стоящие рыжие обабки, высокие, с выщербленными лютыми зимними ветрами макушками.
Когда в бинокль попадается черная, слабо мерцающая на солнце сосулька, то ходок снимает с плеча винтовку, подводит мушку под корешок сосульки и нажимает на спуск. Пуля подрубает корешок, и сосулька летит вниз. Очень часто она оказывается отеком мумиё, наполняющим ломину. Но все равно к ломине, заполненной «кровью горы», умельцу не подобраться — для этого надо быть горнолазом высшего класса, — поэтому он потихоньку отколупывает пулями мумиё в небе, а собирает его уже на земле…
Но ходят ли сейчас такие умельцы по горам, Князев не слышал. Душманов ведь полным-полно, можно и на пулемет нарваться.
— Мумиё, — выдохнул Матвеенков, — вот бы мне в деревню этого лекарства привезти, а?! Говорят, пятьсот болезней лечит. Кости от него хорошо срастаются.