Громкая тишина — страница 28 из 154

— Кочевники, — даже не взглянув на машины, отозвался Князев. Таких кочевников, современных, моторизованных, он видел и в Кандагаре, и в Герате, и в Газни — во всех местах, где ему доводилось бывать.

Площадка, на которой собрались на постой кочевники, была твердой, как камень, хорошо утрамбованной. Яркие, испещренные арабскими строчками-текстами грузовики с крытыми высокими кузовами — в основном «бредфорды», предназначенные для работы в тропиках, выносливые, как слоны, побитые, поцарапанные, с мятыми крышами, с выставленными напрочь боковыми стеклами, вместо них врезаны прочные толстые фанерки с небольшими круглыми отверстиями-бойницами — стояли вплотную друг к другу.

Современные кочевники — люди, совсем не похожие на тех кочевников, каких и Князев, и Тюленев, и Матвеенков привыкли видеть в кино, по телевизору, встречать в литературных произведениях. Те кочевники передвигались в основном верхом на конях либо в кибитках, были отчаянными и злыми, для них любой кусок степи мог стать постелью, а ночной ветер — накидкой. Здесь совсем иное, здесь вместо коней и кибиток — лихие, цыганского вида машины, смахивающие на передвижные крепости, исчерканные красочными надписями — в основном изречениями из Корана, — разрисованные орнаментом, золотистыми ромбами и квадратами. И тем не менее это были кочевники, свободно путешествующие из Афганистана в Иран, в Пакистан, в Индию и обратно. Ни законы, ни границы для них не писаны. Лица улыбчивые. Увидя фотоаппарат, кочевники охотно позируют.

Но есть в Афганистане и другие кочевники, с которыми Князев тоже сталкивался, — сохранившие свой облик, перенесшие его из глубины времен в нашу пору. По земле они передвигаются пешком, вместе со стадами, имущество перевозят на одногорбых верблюдах. Молчаливые, никогда не расстающиеся с оружием. И мужчины с оружием, и женщины. Такими их сделала жизнь. Кстати, женщины-кочевницы не носят и никогда не носили паранджу. Одеты все кочевники примерно одинаково — в длинное, свободного покроя платье. Стреляют метко, на расстоянии триста метров попадают в пять афгани — монету величиною меньше нашего пятака, со ста метров запросто отшибают голову мухе.

Зимой кочевники уходят туда, где тепло и нет снега, в Индию, в Пакистан, летом возвращаются обратно. На дорогах ставят свои знаки, рисуют их на камнях, вкапывают специальные деревянные столбики. Знаки — это особый язык кочевой дороги, они обо всем расскажут. И где лавина подстерегает караван, и где камнепад может сорваться со скального выступа и накрыть людей, и где в дорогу можно набрать воды, и где поставить палатку, чтобы переночевать.

Если кочевники оказываются около сел, в которых проходят праздники, обязательно появляются на этих праздниках. Несмотря ни на что, они любят повеселиться, потанцевать, спеть песню. Случается, соревнуясь в танце, молодые парни-кочевники по три-четыре часа не выходят из круга — не желают сдаваться, проверяют себя на выносливость, пляшут до тех пор, пока в кругу не останется ни одного человека. В честь победителя палят из винтовок в воздух, благодарят хозяев за гостеприимство и уходят дальше, ибо дом кочевника — это дорога. Дорога сегодня, дорога завтра, дорога послезавтра.

Покрутил головою Матвеенков, стал сосредоточенно глядеть вперед, где была видна голая, ярко высвеченная солнцем дорога, туманная желтизна пространства с изрезанными морщинами и оттого похожими на мудрых старух горами. Кадык у Матвеенкова приплясывал, казалось, что шея у него живет своей особой жизнью, он старался не смотреть на Киямуддина — боялся, честно говоря.

— Киямуддин, Киямуддин! — снова позвала Наджмсама дядю Федю, но тот, надломленный, не отозвался, лежал, закрыв глаза, в нем что-то похрустывало, скрипело само по себе, будто ломались кости, хрящи, лопались сухожилия и мышцы, рвались стенки, боль, передернув лицо, застыла на нем, сделала мученическим, чужим, незнакомым. Наверное, такие лица имели когда-то в прошлом древние святые, люди, к которым тянулись, шли на поклон, спрашивали совета, просили за них помолиться.

В глаза Матвеенкову ударил горячий ветер, он заморгал, шмыгнул носом: стеснялся слез, выбитых ветром. А может, они вовсе и не ветром были выбиты? Князев тоже что-то подозрительно отвернул лицо в сторону, цепляется узко сощуренными глазами за камни, страхует машину: вдруг из-за рыжих, дышащих крутым печным жаром валунов (уж очень быстро раскочегарилось солнце, спорая у светила прыть, оглянуться не успеваешь, как в черепушке вскипают мозги) выскочат душманы? Но, наверное, это только кажется, что Князев страхует машину, на самом деле он просто-напросто, как и Матвеенков, стесняется своих слез, скрывает их. Оттого, что Матвеенков понял это, ему сделалось легче.

— Киямуддин! — снова позвала Наджмсама.

Под колеса «уазика» попала каменная горбина, машину встряхнуло, Киямуддин застонал и открыл глаза.

Взгляд его прояснился, он попытался поднять руку, потянуться к Наджмсаме, но не смог, рука не слушалась, не гнулась, была чужой. Киямуддин застонал, изо рта снова брызнула кровь, и Наджмсама стерла ее с губ бинтом.

— Кто в тебя стрелял, Киямуддин? Кто?

— Если бы я знал, Наджмсама, — в горле Киямуддина заскрипел по-коростелиному зловеще перебитый хрящ, щеки задергались, Киямуддину было больно. В следующую минуту он справился с собой, проговорил тихо, едва слышно за бормотанием автомобильного движка и звонкими щелчками камней о дно «уазика»: — Здесь они живут, в кишлаке. Исподтишка будут бить… Остерегайся их, Наджмсама.

— Киямуддин, Киямуддин! — звала Наджмсама, но тщетно все, пользы от зова никакой: Киямуддин опять потерял сознание, глаза его снова плотно сжались, набухли, вместе с хрипом изо рта вышибло красные брызги, и Наджмсама, не стесняясь русских, находившихся в машине, заплакала, неистребимая звонкая синь глаз ее оказалась все-таки истребимой, что-то выгорело в их глуби, спеклось, и Киямуддин, словно бы чувствуя слезы Наджмсамы, выгнулся, дернулся, головой сползая с колен Матвеенкова, но Матвеенков удержал его, с губ Киямуддина сорвалось что-то сдавленное, прощальное, горькое — он со всех сторон был сейчас окружен болью, увяданием; все, что раньше у Киямуддина было послушным, безотказным, сейчас отказывалось повиноваться, сделалось чужим, набухло кровью и жаром. Всем, кто находился в машине, стало понятно, что до врачей они Киямуддина не довезут.

Рыжая, пыльная, набитая галечником и твердыми, спекшимися катышками земли дорога слишком медленно ползла под радиатор «уазика», но Тюленев из машины большего выжать не мог, это был предел, и пригибался виновато к рулю. Белесый, выжженный солнцем и вымоченный дождями китель его прилип к спине, лопатки ребристыми буграми выпирали под тканью, затылок был мокрым от пота, край панамы тоже набух соленой мокретью, порыжел, будто кровью пропитался.

— Эх, дядя Федя, дядя Федя, — не выдержав, вздохнул Князев, скользнул глазами по камням, глубоко вбитым в обочину, проверяя, не залег ли там кто, отпустил, когда увидел, что за камнями никого нет, прошелся взглядом по неровному срезу горы: нет ли там кого-нибудь чужого? Дорога пустынна, если что случится, то никто на помощь не придет.

Они не довезли Киямуддина до госпиталя: тот умер по дороге. Всхлипнул загнанно, коротко, открыл глаза, обвел ими небо, задержался на неподвижной, застывшей в желтой мути точке — то ли птица это была, то ли звезда незнакомая, горная, тут, случается, светят ясным днем черные далекие звезды, — вздохнул прощально, голова его качнулась, свалилась набок, из открытых глаз выкатились жгучие чистые капелюшки, заскользили вниз по щекам.

— Все, отмучился дядя Федя, — Князев сдернул с плеча автомат. Ему показалось, что солнце увяло, сжалось, обратилось в детский кулачок, облепил светило какой-то черный неряшливый пух, словно птичью гузку, просвечивает сквозь пух слабая восковая желтизна, ничего общего с яркой солнечной плотью не имеющая, заморгал обеспокоенно, прочищая глаза, но все было бесполезно — солнце продолжало оставаться сажевым, траурным.

— Киямуддин, Киямуддин! — звала, старалась Наджмсама, но тщетно: Киямуддин был мертв, и тогда Наджмсама, всхлипнув, выдернула свой пистолетик из кобуры, ткнула стволом в желтый знойный воздух и нажала на спусковой крючок.

Вторя ей, Князев тоже послал строчку пуль в небо — эхо выстрелов дробно пробежалось по камням, заставило вздрогнуть горы, в рыжей безразличной глуби их что-то завозилось, зашуршало, словно там проснулся неведомый гигант, вытянул ноги, крякнул. Князев снова прострочил очередью воздух, сглотнул горькую тягучую слюну, тронул ладонью спину Тюленева:

— Поворачиваем назад!


Человек ныне стал настолько силен и так высоко поднялся над природой, над самим собой, что в принципе нет на свете силы, которая могла бы противостоять ему: все, что бы ни поднялось у него на пути, — сокрушит, сомнет, сметет, лишит жизни и места. Увы. И противников достойных, равноценных у него почти нет. Кроме, пожалуй, его самого. Вот тут уж человек развертывается во всю свою ширь, во всю мощь таланта. И какие только способности ни проявляются у него, и как он ни изгаляется, чего только ни понапридумывает, чтобы соорудить капкан себе подобному, заманить его и уничтожить. И какие сногсшибательные открытия порою делает, о-о-о! Наверное, в будущем — мирном будущем, когда перестанут свистеть пули и осколки, перестанет полоскаться, лизать небо пламя, — найдутся люди — даже целые институты будут созданы, — чтобы изучить все ловушки, капканы, петли, которые понапридумывал человек, дабы расправиться с племенем людским, уничтожить других и возвести себя в ранг божества. И будут дивиться люди, живущие там, в завтрашнем дне: это надо же! На что уходили силы, энергия, ум, жизнь, годы иных строптивых бойцов. Вон, оказывается, чем занимался «венец природы»! Уничтожением самого себя. Тут и страшные парализующие газы, превращающие нормального человека в урода, и пули «дум-дум» (по-английски — изобрели их англичане и впервые применили в Индии, подавляя восстание, — они звучат «дам-дам») — жестокие, с усеченной головкой, вырывающие из живого тела огромные куски, и пули другие, более страшные, чем «дум-дум», — со смещенным центром тяжести, которые, впившись в руку либо в плечо, начинают крутиться в человеке, просаживают его насквозь — войдя в руку, пуля может выйти из ноги, и нет такого врача, который мог бы спасти несчастного — он неизлечим. Остается только одно — умереть…