Громкая тишина — страница 32 из 154

копией другого, горный порез словно скопирован с того, что встретился по меньшей мере в получасе лета от него. Даже бывалые летчики и те, случалось, плутали в горах, не могли понять, что к чему, и найти какую-нибудь знакомую зацепку на земле. Не то что молодые…

В общем, заплутал пилот Сулеймана Лаика и, пройдя по одному узкому ущелью, неожиданно наскочил на огромную каменную площадку, битком набитую людьми. Душманов в этом районе вроде бы не было и появление их не предполагалось — во всяком случае, так сказали военные, потому пилот спросил у Лаика, не то ли пуштунское племя митингует на горной плешке? Сулейман Лаик пожал плечами и скомандовал: приземляйся! Когда приземлимся — увидим, то или не то.

Сделав короткий крутой вираж, пилот посадил машину точно посреди каменного пятака и, только когда вырубил двигатель, понял, что они прилетели не туда. Это было не пуштунское племя, а крупная банда. Душманы! Пришли сюда ночью и не замедлили собраться на свою «сходку».

— Запускай мотор! — закричал один из сыновей Сулеймана Лаика, метнулся в кабину к пилоту.

— Не надо! — остановил его Лаик. — Поздно. Взлететь не успеем, они нас в сплошную дырку превратят. — Поднялся, поглядел через кругляш-иллюминатор на поляну. Что-то незнакомое появилось на его лице, и сын, внимательно смотревший на отца, понял, что Сулейман Лаик жалеет этих людей. Жизнь ведь у них собачья: ютятся в земле, в каменных норах, как червяки, ободранные, неухоженные, потрясают оружием, а во имя чего потрясают — сами не ведают. Не позавидуешь им. У собственного народа как бельмо на глазу, старики вслед плюют. — Поздно, — повторил Сулейман Лаик, — большой дыркой от сыра станем, если взлетим, — он одернул на себе пиджак, на военный манер поправил ремень, вдетый в брюки, проверил, везде ли подоткнута под него рубашка — оружия Сулейман Лаик не носил, предпочитал обходиться без него — и, подойдя к защелке двери, решительно дернул ее вверх, раскупоривая вертолет. Проговорил насмешливо, тихо: — Ну, что вы не стреляете? Видите вертолет со знаками афганской народной армии и не стреляете. Выходит, не все еще у вас потеряно, дорогие единоверцы, есть шанс выкарабкаться, назад к людям вернуться…

На вертолетном боку был отчетливо виден опознавательный знак афганской армии: в трехцветном зелено-красно-черном круге алая звезда.

Сулейман Лаик спрыгнул на землю, легким спокойным шагом пошел к душманам. Те настороженно подняли стволы автоматов. Лицо Лаика было хорошо знакомо им, как и всему Афганистану: все-таки не так уж много в стране известных поэтов, которых по телевизору показывают. Да и на народе он часто выступает…

Сыновья Лаика заняли позицию у вертолетной двери и в свою очередь тоже выставили автоматы: если уж погибать, так вместе с отцом. Младший сын неожиданно иронически шмыгнул носом: бородатый нечесаный душман в серой, давно не стиранной чалме, стоящий совсем рядом с вертолетом, напряженно задирал голову, тряс куделями черной бороды, он все прислушивался — а не раздастся ли где в недалеком ущелье стук вертолетных движков, не придут ли за этой безобидной, невооруженной, хотя и военной, машиной другие — боевые вертолеты? Нет, вокруг было все тихо. Похоже, что вертолет этот один пришел. А Сулейман Лаик тем временем речь начал. Все внимательно слушали его, не двигались. Лаик говорил об Афганистане и о том, как были разбиты банды в Кандагаре, в Панджшере, в Герате, что ждет людей, которые подняли оружие на свой народ, говорил о завтрашнем дне страны. Речь его заняла всего семь минут, но она дошла до душманов, тронула их, на бородатых лицах появились растерянность, что-то детское, наивное. Потом Сулейман Лаик сказал, что хотел бы продолжить разговор, когда это ущелье будет свободным, а люди, стоящие перед ним, побросают на землю оружие.

Повернулся к душманам спиной, неспешно зашагал к вертолету. Сыновья его невольно напряглись — сейчас вслед громыхнет автоматная очередь, располосует отца… Но не прозвучал ни один выстрел. Сулейман Лаик спокойно взобрался в трюм вертолета, и в ту же секунду летчик поднял машину в воздух — мотор он успел запустить, пока Лаик шел, провожаемый мрачными взглядами собравшихся, спокойный, сосредоточенный, погруженный в себя, прямой, совершенно равнодушно относящийся к мысли, что его могут убить.

Князев попробовал поставить себя на его место, совместить ощущения, и у него получалось, что он должен был повести — и повел бы, как пить дать, повел бы себя точно так, как и Сулейман Лаик. Он тоже не дал бы себе выстрелить в спину, ни за что не дал. Хотя как не дал бы? Как? — это вопрос номер два, а номер один — это вопрос поведения.

Потом он попробовал поставить себя на место сыновей Лаика и пришел к выводу: сыновья ведь не верили, что их отец может умереть. Даже если он и споткнется, сбитый с ног душманской пулей, то все равно встанет, отряхнется, сотрет кровь с губ, улыбнется как ни в чем не бывало — спокойный, близкий до щемления в сердце, родной, — жестом попросит ребят не тревожиться — все, мол, с ним в порядке — сыновья не верили в смерть отца, и эта вера была справедливой.

— Расскажи что-нибудь об Афганистане, — просил Князев Наджмсаму, и Наджмсама рассказывала ему, что знала, что было Князеву интересно. О том, как был создан царандой — афганская милиция, — и о том, что значит черная чалма, намотанная на голову, и чалма белая, кто такие сунниты, и кто такие шииты, откуда взялись кабульские хазарейцы — самые бедные люди, которых нанимают вместе с тележками для перевозки тяжестей, и почему килограмм дров в Кабуле зимой стоит дороже, чем килограмм мяса.

Очень легко дышалось в эти минуты Князеву, речь Наджмсамы смывала с него, будто дождь, всякую пыль, сор, накипь, он очищался от шелухи, которая слезала с него слой за слоем, — Князев даже не думал, что он может быть так запылен, замусорен, и невольно улыбался от той легкости, даже бесшабашности, которую ощущал в эти минуты. И Наджмсама, глядя на Князева, тоже улыбалась, ей тоже было легко.


…Где-то высоко в небесной мути кружились, творя бесшумный страшноватый полет, орлы, плавились оконтуренные солнечным пламенем горы. Опять грохнул далекий выстрел, но звук его не коснулся их слуха, прошел мимо. Время для этих двух людей перестало существовать, мир сделался розовым, безгрешным, не было в нем ни боли, ни огня, ни крика, ни оторопи человека, неожиданно, ни с того ни с сего почувствовавшего, что через секунду его подсечет горячая свинцовая плошка и он с оборванным дыханием хлопнется на землю. Князев ловил каждое слово Наджмсамы, по звуку, по интонации — не по собственному знанию, а именно по интонации стараясь понять, о чем Наджмсама говорит, и прекрасно понимал ее.

В нем рождалась, возникая буквально из ничего, из маленького родимого пятнышка, великая тревога за Наджмсаму. Князев обкусывал с губ какие-то заскорузлые, высохшие на солнце пленки, щурился печально, пытаясь понять, что же с ним происходит, и никак не мог понять, морщился, стараясь совладать с собою и с внезапным внутренним ознобом, пробивавшим его. Если было бы можно, если б Наджмсама согласилась, он обязательно бы женился на ней, расписался бы, чтоб все было честь по чести, — хотя Князев не знал, принято ли расписываться в Афганистане или надо идти в мечеть и ставить там какую-нибудь закорюку в журнале, — привез бы ее в Астрахань, прошелся бы с нею по вечерним тихим улицам, выбрался бы на Волгу полюбоваться розовой закатной водой. Вот разговоров среди соседей было бы! «Князев-то, а… Ну тот, что недавно из армии пришел, жену афганку с собою привез, а! Вот дела… Н-надж… Надей ее, в общем, зовут!» Он точно бы Наджмсаму звал бы на русский лад Надей. Впрочем, скорее всего не он, он бы сумел выговаривать это трудное для русского уха и языка имя, а мать, соседи-старушки, родня. Издавна ведь в народе принято перекраивать трудные имена на свой лад, упрощать, делать их звучание ласковым, приятным для слуха — особенно, если эти имена — женские.

Он невольно улыбнулся. Эту улыбку заметила Наджмсама, что-то легкое, недоуменное возникло у нее на лице, возникло и исчезло, осталась лишь теплая тень, и Князеву снова сделалось боязно за Наджмсаму — а вдруг с нею что-нибудь случится?

— Ты раньше бывал в Афганистане? — неожиданно спросила она.

— Нет.

— Странно, а мне казалось, что ты все-таки бывал в Афганистане.

— Почему ты об этом спросила?

— Просто я раньше видела здесь ваших туристов. Очень хорошие люди, — произнесла она задумчиво. — И высчитала, что среди этих туристов обязательно должен был быть ты.

— Туристов я не люблю, — сказал Князев.

— Почему?

— Надоели они мне у нас, на Волге.

— У вас тоже бывают туристы?

— Приплывают на теплоходах. И наши туристы, собственного, так сказать, производства, и зарубежные.

— Что они там делают?

— Смотрят кремль. В Астрахани очень хороший кремль. Белостенный. С башнями, с огромным Успенским собором. Успенский собор даже сам царь Петр хвалил.

— Кто такой царь Петр?

— Великий русский государь Петр Первый. Очень популярный был царь. Приехал он в Астрахань флот строить, увидел собор, восхитился им и царице, жене своей Екатерине, сказал: «Недурный собор отгрохали астраханцы. У нас в Петербурге такого нет». — Князев чувствовал, что его понесло, как лодку по волнам, закружило и что ему нельзя сейчас останавливаться, надо говорить, говорить, говорить. Ему важно было, чтобы Наджмсама привыкала к русской речи, понимала ее цвет, оттенки, живое движение, слушала его, и в этом внимательном отношении Наджмсамы видел свое высшее предназначение в данный момент, свою цель. — Построил этот собор крепостной человек Дорофей Мякишев.

— Кто такой крепостной человек?

— Ну, он… Он был собственностью помещика.

— Кто такой помещик?

— Ну… Это человек, у которого имелось много земли.

— А-а-а, — понимающе протянула Наджмсама, покачала головой. — А что еще показывают туристам?

— У нас в низовьях Волги есть лотосовые поля. Они находятся под охраной государства. Знаешь, что такое лотосовые поля и сам лотос?