Одна цепочка солдат потянулась за Негматовым, будто нитка за иголкой, по левой стороне улочки, другая за Князевым, по правой. Неплохо бы попытаться в тыл к стреляющим зайти, ударить оттуда ногою по заду, но на это время надо, а счет у времени жесткий, на секунды идет, промедли они несколько секунд — душманы сомнут нашу охрану и ребят Наджмсамы; да потом они не такие уж и дураки, подготовку где-нибудь в Мирам-Шахете, Чирате или Парачинаре прошли основательную, не пустят к себе в тыл. Много их развелось ныне, этих лагерей, особенно в Пакистане — куда ни плюнь, обязательно в лагерь по подготовке душманов попадешь. У необученных вряд ли трассирующие магазины к автоматам были бы, необученные все больше с тяжелыми «бурами» ходят, потеют, ругаются.
Узенькую неровную улочку они промахнули на одном дыхании, мигом, у спуска, у самой горловины, выходящей на базарную площадь, залегли. Надо было оглядеться, отдышаться.
Душманы оттянулись от палаток с электростанцией, целиком переместились на рынок: тут им было удобнее. Горловина улочки, горбатая, молитвенно ниспадающая к базарной площади, пыльная, замусоренная целлофановым рваньем, старыми пакетами, обрывками каких-то листовок и газет, была пуста. Словно никогда тут не стояли, притулясь лопатками к стенке, темноликие, с иконными блестящими глазами мужики, торгующие пилками и ножничками для обработки ногтей, коричневобородые, с неспокойным колким взглядом дяди, продающие целебное горное мумиё, белобровые, с угасшей растительностью на лицах старики, думающие уже не столько о мирском, сколько о возвышенном, небесном, о предстоящем разговоре с Аллахом, к которому каждому из них надлежит вскоре отправляться, — пустота улочки была недоброй, предупреждающей о крови, о том, что всему есть предел и что давно канувшее может обернуться, стать неведомым, новым. Ч-черт побери, что только не лезет в голову, о какой только чепухе не думается.
Откуда-то сбоку приволокся горячий ветер, поднял пыль на улочке, сгреб ее в пригоршню, помял невидимыми пальцами, расплющивая, кроша отвердевшие кусочки, потряс с противным стуком, затем высыпал сеево на людей — коварно высыпал, норовя, чтобы грязь обязательно попала в глаза, выбила слезы, замутнила взор. Хоть и было тепло на улице — до противного, до тошноты тепло — в такой атмосфере очень быстро начинает бродить и перекисать любая пища, даже твердая как камень сырокопченая колбаса, не говоря уже о разной размазне типа каши или давленой, заправленной подсолнечным маслом и мукой картошки, либо наваристых, густых как пюре щах, в которых запросто стоит ложка, пугающе целится оловянным черенком в небо, будто пушка, и не падает, — а несмотря на тепло, студь пробила каждого, кто сейчас лежал в горловине улочки, пробила до костей, прижала к земле неведомой тяжестью, словно цыпленка, вольготно устроившегося на сковородке с желанием изжариться без всяких помех и приплющенного сверху тяжелым грузом. Но что такое сырость и холодная ломота в костях в двадцать лет? Чепуха, легкое облачко, зависшее над головой и в следующий миг отогнанное в сторону, — была боль и выстуженные колики в костях и мышцах, и нет. Все истаяло бесследно.
Их заметили, и над головами начали регулярно попискивать, тянуть недобрую свою песню пули — два или три автомата переключились с базарной площади на улочку, стараясь надрезать горловину и не пустить на площадь Негматова с князевским отделением.
Стреляли из-за двух выщербленных, с крупными выемками, схожими с крепостными зубцами дувалов, черные автоматные дульца выплескивали из себя нарядный розовый огонь, иногда мелькало чье-нибудь плоское, смазанное расстоянием лицо, либо показывалась темная, выцветшая на нещадном солнце чалма. Люди, что были с Наджмсамой, наши ребята, находившиеся в охране, залегли в земляной выбоине слева, и это место не показалось ни Негматову, ни Князеву удачным — к неглубокой, невесть отчего и чем обмокренной выбоине низко подходил один из дувалов, под его прикрытием можно было подобраться чуть ли не вплотную. Негматов приподнялся на земле, встретился глазами с Князевым, и Князев без слов понял: надо подстраховать ребят со стороны дувалов. Негматов тут же снова ткнулся лицом в пыль — перед самым его носом прошлась, рыхля землю, строчка пуль.
— Ах ты, падаль, — отплюнул Негматов и, почти не целясь, послал ответную очередь в проем дувала, где только что расцвел и тут же мгновенно угас розовый диковинный цветок — то ли пион, то ли георгин. Негматовская очередь взбила над дувалом пыль, отколола кусок рыжей плотной глины, тяжело плюхнувшийся вниз. Пыль подхватил неугомонный ветришко, скрутил в жгут, понес к горловине улочки, хотел было обсыпать ею людей, но промахнулся, скривил путь и поволок дальше. Из жгута, вот странная вещь, словно бы специально выброшенный наружу, выпал смятый огненно-оранжевый цветок, хлопнулся на землю рядом с Князевым.
— Вот падаль, — вторично выругался Негматов, вновь дал короткую автоматную очередь, целя в округлую выбоину, в самый низ ее, где мелькнуло темное пятно чалмы.
Умел беречь патроны Негматов, хорошим стрелком считался — недаром, как слышал Князев, он у себя в высшем общевойсковом училище призы по стрельбе брал — бил коротко, но метко. Не успел еще угаснуть звук очереди, как из-за дувала послышался крик.
— Один — ноль, — спокойно проговорил Негматов, скомандовал: — Князев, вперед! Я прикрою.
Князев лежал и смотрел на цветок, брошенный на землю ветром, немо шевелил губами. Это был «гульруси», русский цветок. Огонек, жарок, бархотка, светлячок. Как еще люди называют этот цветок? Морщился огорченно, то ли цветку этому сочувствуя, то ли людям, находящимся под пулями.
Ему было холодно, пусто, словно из него выжали, выкачали весь воздух, всю кровь — и ничего взамен не оставили, даже привычного щемления, горькой тягучей боли. И руки, те тоже холодными сделались, и плечи, и лопатки — закаменели, стали чужими, тяжелыми от студи, ноги перестали слушаться. Он что-то чувствовал, Князев, а вот что — понять не мог, ощущал себя необычно бессильным и мучился от этого бессилия.
— Вперед, Князев! — Негматов выкинул руку, и в тот же миг Князев вскочил, стремительно одолел горловину улочки и круто взял влево. За ним было погналась автоматная строчка, взрезающая, будто ножницами, землю, но Негматов обрезал эту строчку — всадил очередь из своего «Калашникова» в нарядный цветок, распустивший свою чашу в провале дувала, зло процедил сквозь зубы:
— Два — ноль!
Он всегда злился в такие минуты, лейтенант Негматов, но это была особая злость, холодная, рассчитанная буквально до мелочей, осознанная, — злость, которую может вызвать только жестокая необходимость. Негматов обладал способностью выкладываться целиком, до единой капельки, без остатка и выходить из любой передряги очищенным, посвежевшим, со соскобленной коростой — если, конечно, эта короста была, успела наслоиться, а Князев, он всегда оставлял в таких случаях часть самого себя и страдал потом от этого, терял обычное свое спокойствие — он не был солдатом, как Негматов, он, если быть честным, продолжал оставаться рабочим астраханского завода. Даже здесь, в Афганистане.
Следом за Князевым переметнулся на левую сторону площади ефрейтор Тюленев, упал рядом с сержантом, блеснул стеклами очков. Он прошел без запинки — его уже не пытались достать автоматным стежком — видать, душманы возились с теми, кого подстрелил Негматов, — ранеными или убитыми. Каждый раз, когда Тюленев вот так вот, как сейчас, перемещал свое крупное тело с одного места на другое, Князев почему-то болезненно напрягался, ему казалось, что в следующий миг с тюленевского лица сорвутся, будто квелые осенние листья, очки и шлепнутся под ноги. Один нечаянный нажим подошвой, очки слабо хрустнут, превратятся в искристое стеклянное крошево. Ему бы, умельцу в кавычках, поухаживать за самим собою, прикрутить к дужкам очков тесемку либо резинку и за затылок, все тогда б спокойнее было, а так, как пить дать, где-нибудь размолотит Тюленев свои «глаза».
Третьим приготовился проскочить шустрый мураш Матвеенков, нахлобучивший панаму себе на голову по самое донышко; глаза его сделались невидными, растворились в притеми, будто таблетки снадобья, брошенного в воду, только что были они — и нет их, растаяли, виднелась лишь крупная желтоватая крыжовинка носа да выпяченный вперед остренький подбородок, который еще ни разу не был всерьез обихожен бритвой.
— Давай, Матвеенков, я прикрою тебя! — прокричал Князев, ткнул стволом автомата в далекий розовый пион, норовя торцевиной попасть в самый центр цветка, но, видать, поторопился, пули легли ниже цветка, просекли глиняную плоть дувала и застряли в ней. Хоть и не попал Князев в стрелявшего, но припугнул, душман нырнул под дувал и замер там, творя молитву. Паузой не замедлил воспользоваться Матвеенков и правильно сделал — Князев не успел похвалить его, как Матвеенков уже растянулся на земле рядом с Тюленевым.
— Тьфу! — отплюнулся Матвеенков.
— Молодец, — одобрительно проговорил Князев, — шустрым будешь — глядишь, в прапорщики выбьешься.
— Не, беспросветным генералом мне быть не дано, — тоненько, словно ни за что ни про что наказанный детсадовец, протянул Матвеенков, подкинул пальцем панаму на голове, освобождая взор. Увидел, что в выбоине дувала снова показалось что-то темное, нечеткое, полуслизнутое расстоянием.
Князев дал очередь, погасил плечом удары автоматного приклада, в ту же секунду понял, что попал. Промедли он на краткий миг, не заторопись — промазал бы.
— Молодец, товарищ сержант! — похвалил Князева горьковский мураш и от азарта, от ощущения чего-то необычного, победного ликующе-звонко рассмеялся.
— Сам знаю, что молодец, — Князев второй очередью подстраховал молчаливого жилистого москвича Семенцова, перебежавшего к ним, вывернулся круто, соображая, как же двигаться дальше. Место дальше уж больно голое, ровное как стол — спрятаться негде. Над головой пробухтела пуля, следом за нею пронесся гулкий звук хлопка — стреляли из «бура». Князев притиснулся к твердой нагретой земле, снова ощутил холод. На сей раз на лопатках, в выемке между ними. Попадешь один раз под такую дурищу — и все, заказывай оркестр для торжественных похорон. Даже если и убит не будешь, а только ранен — все равно не жилец на этом свете, все равно инвалид первой группы. Посмотрел: откуда же бьет «бур»? Вроде бы, не из-за дувала. Может быть, с плоской укатанной крыши дома? — Откуда же он бьет, с-собака? — спросил он вслух, выплюнул что-то клейкое, тягучее, собравшееся во рту. Плевок был темным. Выходит, пока он карябался, пока стрелял — и сам не заметил, как полным ртом хватил красной пыли. — Откуда?