Громкая тишина — страница 40 из 154

Что это? Сон, явь, одурь?

Затем вода вымерзла, выдавила сама себя невесть куда, слилась с небом, нежные заревые краски увяли, потемнели, природа поддалась сухотью, солнце, так и не успев взойти, рухнуло куда-то в преисподнюю, и издалека до Князева донесся глухой деревянный стук, пространство сузилось до размеров пятака, но все равно в этом пятаке, как в некоем глазке, было кое-что видно: кусок высохшего осеннего берега, речное дно, от которого отступила вода, обнажив камни, поросшие волосцом, ракушки, что сдохли на воздухе и раскупорили свои черепки-костяшки, показывая нежное, схожее своим цветом со свечным жиром мясо и слепяще-белую, блесткую изнанку крышек, чистый песчаный изгиб косы, по которому медленно шла женщина. Князев сразу узнал ее — это была мать. Что-то щемящее, благодарное возникло в нем, он беспомощно затоптался на одном месте, не зная, положить удочку на берег или нет — ведь клюнуть может, и, если это будет крупная рыба, она уволокет удочку, потом все-таки бросил удилище на землю и, вытягивая руки вперед, побежал к матери.

— Мам-ма-а! — он так давно не видел свою мать, он так соскучился по ней…

Князев умер, так и не успев почувствовать боли.

Наверное, каждый, умирая, обязательно вспоминает и видит, как это видел Князев, свою родину и свою мать. Потому что ничего на свете, кроме родины и матери, нет дороже, и каждый из нас готов плюхнуться на колени, заплакать, забиться в ознобе, если что-то худое будет происходить с родной землей, с матерью. И отдать все, что у нас есть, чтобы отвести от них беду.

Некоторым людям перед смертью видится еще и собственное детство. Но это как у кого получается. У Князева получилось.


Сержанта Князева похоронили в Астрахани, Наджмсаму в Кабуле. Хотя лейтенант Негматов, на которого насело князевское отделение — больше всех старался рядовой Матвеенков, — и обращался с рапортом к командиру части с одной просьбой, но просьба, содержавшаяся в рапорте, была нереальной: похоронить Наджмсаму вместе с Князевым в Астрахани. Как это сделать? Во-первых, у Наджмсамы имелись отец и мать, они жили в Кабуле, богатые уважаемые люди, они явно были бы против — все-таки дочь, родившись на афганской земле, должна быть на этой земле и похоронена, а во-вторых, Наджмсама — иностранная гражданка, тут уж, естественно, разные межгосударственные законы надо соблюсти, обойти их никак нельзя, как вообще нельзя обходить законы, ну, а в-третьих, неизвестно ведь, любили Наджмсама и Князев друг друга или нет, ведь сержант никаких рапортов не подавал, заявлений не делал, «да» там было или «нет», пойди сейчас разбери — все покрыто тайной. Горьковский мураш был человеком упрямым, заявил, что он до посла дойдет, постарается урегулировать этот вопрос, но его осадили: уймись, солдат!

Есть не только государственные законы, а обычные человеческие, которые не позволено переступать. И нет никаких исключений из этих правил — не моги переступать, и все! Матвеенков зажался, сделался угрюмым, сосредоточенным, он словно бы замкнулся на какой-то идее — какой именно, понять было нетрудно, — говорить совсем перестал, научился ловко и точно стрелять, словно ковбой-мастак из какого-нибудь приключенческого фильма; когда приходилось защищаться от душманов, дрался жестко, азартно, стиснув зубы. Однажды попал в окружение и отбивался до последнего, остался один в ночной тиши, без патронов, с ножом в одной руке и гранатой-лимонкой в другой. Ночь помешала душманам разыскать его, а утром пришла подмога, и Матвеенкова благополучно вызволили. Ему присвоили звание ефрейтора и наградили медалью «За отвагу» — самая желанная и почетная солдатская медаль.

Бой, окружение, ночь, проведенная среди холодных камней, все происшедшее словно бы принесли Матвеенкову очищение. Он чувствовал себя виноватым за гибель Князева. Ведь прикрой он его получше огнем, поиграй-поработай «Калашниковым» — и Князев оттащил бы Наджмсаму в укрытие, и все было бы тип-топ, но не смог Матвеенков прикрыть своего сержанта. И неважно, что Матвеенков был не один, рядом лежал Тюленев, тоже стрелял, чуть дальше расположился москвич Семенцов, а еще дальше — ребята из их отделения, в горловине улочки тоже было прикрытие, а по ту сторону базарной площади находился Негматов с солдатами, все равно он, только он, Матвеенков, виноват в князевской гибели. Не сумел прикрыть… Он готов был в минуты, когда за глотку хватко брало ощущение беды, вины — непрощенной вины, да и не может быть она прощена, вот ведь как, — плакать, молиться, отводить в сторону несчастья от ребят своих, пережимал палку, истязая самого себя, — ему казалось, что должно было свершиться отпущение грехов, очищение, старая кожа непременно сойдет, а новая появится, но это не происходило, и Матвеенков все более и более замыкался в себе.

А вот после того боя, после окружения и благополучного исхода — все-таки на волоске висел, но уцелел, жив остался — Матвеенкову полегчало. Словно бы что-то отпустило, отжало внутри, там, где сердце, отпустило пружину, и он возвратился на круги своя, стал самим собою.

Когда Матвеенков демобилизовался, то взял с собою горсть твердой рыжей земли — набрал ее на боковине базарной площади, где погиб Князев, завернул в марлю, выпрошенную в медпункте, потом съездил в Кабул, взял немного земли с могилы Наджмсамы и, пробыв несколько дней дома, повидавшись с родичами, поехал в Астрахань. Там в воскресенье купил бутылку дорогого сладкого вина, на которое никто не посягал даже в безводочное воскресенье — слишком уж дорогим оно было, слабеньким и приторным, как повидло, хоть чай с ним пей, но Матвеенков в винах не разбирался, да, почитай, толком никогда вина и не пробовал, у них в деревне с этим делом строго, но обычай есть обычай, надо помянуть усопшего.

Заглянул в хозяйственный магазин, но тот был закрыт, на окна поставлены решетки с прутьями внушительной толщины, в петли просунуты кривые дужки двух одинаковых ржавых амбарных замков, тогда Матвеенков отправился в кафе напротив, расположенное в таком же, как и хозмаг, старом купеческом доме с массивными кирпичными стенами, которые ни зениткой, ни пушкой, ни гаубицей не прошибешь, купил два захватанных граненых стакана и отправился на кладбище.

Почему-то городской человек реже посещает кладбища, то ли он боится погостов, то ли опасается думать о последнем пределе, то ли просто недосуг — время съедает извечная наша спешка, то ли еще что тому виною, но это факт. Сельскому жителю Матвеенкову этого было не понять. Другое дело в деревне. Там на погосты ходят обязательно, периодически, раз в месяц — для самоочищения, проверки собственной совести, если хотите, — ведь никому не дано, да просто и не придет в голову лгать перед мертвыми, любая внутренняя муть оседает на дно, когда побудешь немного один в кладбищенской тиши, рождаются светлые печальные мысли, на поверхность всплывает все доброе, что есть в человеке. Так наши бабки ходили на могилы убитых в гражданскую дедов; матери — на земляные, поросшие сочной весенней зеленью холмики, под которыми лежали отцы, вернувшиеся живыми с Великой Отечественной, но все-таки погибшие на этой войне: спустя много лет их доставал зашевелившийся в теле осколок либо пуля, вокруг которой образовался злокачественный нарост; так, наверное, будут ходить и на наши могилы.

Придя на кладбище, Матвеенков постоял немного у простой, окрашенной в голубой цвет ограды, за которой посверкивала на солнце блесткими боками пирамидка, сваренная из нержавейки — видать, на заводе, где работал Князев, постарались, — поглядел на князевский фотоснимок, где тот был изображен в гражданской одежде, в куртке и рубашке с расстегнутым воротником, подумал, что фото, не то поставлено. Князев все-таки военный человек, сюда и снимок надо бы солдатский, с погонами на плечах, да и звездочка, прикрепленная к макушке пирамиды, также свидетельствует о том, что здесь похоронен солдат, потом притиснул руку к горлу — что-то там запершило, причинило боль, Матвеенков сморщился, выдернул из кармана платок, притиснул его к губам.

Отвернулся, посмотрел вниз, под взгорок, ему показалось, что он сейчас увидит влажную спокойно-плоскую ленту Волги, но нет, не увидел ее, ему почудилось, что это мираж, козни злых духов — скрыть от взоров великую русскую реку, а все было проще — не со всех же высоких точек видна Волга. И тем не менее Матвеенкову сделалось обидно, уголки губ у него дрогнули, обметались паутиною морщин — ежу ведь понятно, что из могильной ограды такого геройского парня, как сержант Князев, должна быть видна Волга, это местные власти что-то недоглядели, недоделали, надо будет обязательно сходить к начальству, пусть расчистят проход к Волге. Приняв решение насчет начальства, Матвеенков успокоился.

На кладбище было тихо, только влажный теплый ветер попискивал, путаясь в крестах и пирамидках, на этот писк готовно, какими-то очень уж радостными голосами отзывались неведомые красногрудые пичуги — особый кладбищенский сорт, который, похоже, тут на погосте и был выведен, и ничего не было от печали и горьких дум, которые, согласно литературным произведениям, сопровождают каждого, кто приходит сюда, заглядывает в светлые и темные тенистые уголки, рассматривает кресты, читает надписи, дышит сиреневым духом здешних цветов. Да, все-таки верно писал один хороший прозаик, что людям надо обязательно приходить на кладбище ради душевной профилактики. Хотя душевную профилактику человек может получить и в толпе, в сутолоке, в теснине речного паромчика, перевозящего людей с одного берега Волги на другой, — там случаются такие охлесты, такие схватки, что человека выворачивают наизнанку, сдирают с него не только одежду, а и кожу, отпускают в таком «очищенном» виде, а кожу сдают в местную мастерскую по обработке и дублению шкур — все, может, на какие-нибудь баретки завалящие товар сгодится. И такая бывает профилактика.

Говорят, где-то на севере, в Скандинавских странах, когда приходят на могилы родственников, то обязательно смеются — тем самым демонстрируют свое отношение к смерти: смерть, дескать, — обычная бытовая вещь. Скандинавские северяне считают, что они не боятся смерти. Чушь, вздор! Смерти боятся все без исключения — и Князев боялся, и Матвеенков боялся и боится, надо просто научиться не думать о ней, не поддаваться страху, гасить его в себе. Человек, который не боится смерти, — просто-напросто ненормальный. Среди нормальных таких нет.