Или оружие, те бронзовые лафеты и пушки, что чернели у кремлевских дворцов, перевитые литыми цветами, с головами львов и медведей. Стреляли в давнишних сражениях, по старинной пехоте и коннице. Но если припасть и послушать, донесется далекий лязг, хруст бердышей и секир, шелест стрелецких знамен.
Или те крепости у псковских озер, к которым долго идти, перебредая ручьи, среди синих льнов и хлебов. Могучие, осевшие в землю, с обглоданными вершинами башен. Казались столпами, на которые опиралась держава. Окаменелыми богатырями, провалившимися в землю по пояс от страшных разящих ударов. У стены, заросшей бузиной и рябиной, у бойницы с воркующим голубем он переживал состояние восторга, предчувствий и болей. Любовь и преклонение перед тем, кто когда-то бился на стенах, падал пронзенный стрелой, смотрел затухающим взором на эти озера и льны.
Или те самолеты, сверкавшие в небе, заостренные сгустки металла, нацеленные на бой и борьбу, воплощение грозной энергии, грозной красоты, совершенства. И казалось, ты сам состоишь из отточенных кромок, сверхплотных, несгорающих сплавов. Готов нестись, пронзая размытые, из вод, облаков горизонты.
И конечно, рассказы деда, бородатого, насмешливого старика, перебегавшего из комнаты в комнату. Дымил своей трубочкой, кашлял, задыхался дымом и горечью, едко вышучивал передачи по радио, соседей, отца с матерью, его, внука, а ночью без сна сидел у настольной лампы в белой ночной рубахе, глядел в невидимую несуществующую точку, сквозь которую, сжимаясь в тонкий луч, стремилась его душа, раскрывалась широко и просторно в те зеленые курчавые горы под Карсом, где вилась по склону дорога, и лошади, хрипя и поскальзываясь, несли на спинах орудия, и солдаты, упираясь в колеса, проталкивали ввысь повозки с зарядными ящиками, и он, молодой офицер, размахивал шашкой, командовал залп, бил в упор по турецкой пехоте, а потом в Тифлисе получал «золотое оружие». Так и запомнил деда — бессильного бородатого старика у настольной лампы и лихого поручика с молодыми усами среди зеленых вершин.
И конечно же, рассказы отца. Не рассказы, а умолчания, из которых он, его сын, узнавал о горящем пшеничном поле, об отступающей роте, и отец на минуту присел, перематывая обмотку, и в колосьях смотрела на него умирающими глазами корова. И то снежное поле за Волгой, такое огромное, что чувствовалась кривизна земли, и отец бежит по полю в атаку, и из танка, проминающего гусеницами наст, брызжет несгоревшее топливо. И то шоссе под Бреслау, где отец катил в транспортере, и фаустпатрон прожег бортовую броню. Оглушенный и раненный, отец покинул машину, кинулся прочь из огня, и снова вернулся, нырнул в раскаленный люк, извлек планшет с командирскими картами. Почему-то вот это запомнил: горящий на шоссе транспортер, и отец в прожженной одежде с разбитым до крови лицом ныряет за картами в люк.
Нет, он не мог объяснить, почему он стал офицером. Да это и не имело значения. Он им стал, он им был. За пределами этого не было у него ничего. Одна на всю жизнь забота оборачивалась то ледяными топями тундры, сквозь которую вел свой взвод, страшился, чтоб машина не рухнула в бездонную прорву, то красными гребнями барханов, над которыми тусклыми молниями неслись самолеты, поднимались мутные разрывы песка, и рота, огибая позицию истребителей танков, устремлялась в прорыв. А теперь все та же забота привела его в ущелье Саланг, в черный сквозящий туннель.
«Спать!.. — заставлял он себя. — Постараться заснуть… Завтра снова прохождение колонны… Евдокимов, кажется, с Вятки… Коновалову нужно в медпункт… Вот если б по Тверскому к Никитским… На связь с „четыреста третьим“…»
…Он отметил и запомнил момент, совпавший с другими: с первой детской влюбленностью, с осознанным наслаждением от прочитанного стихотворения «Парус», с первым детским прозрением — «Я — есть! Я — живу на земле!» — отметил мгновение, когда вдруг стал различать синий цвет. Не просто синий, а лазурный оттенок синего. Глубинное, проступающее сквозь синь свечение. Внутреннее бездонное сияние, уводящее в бесцветную бесконечность.
Он увидел этот цвет впервые в утренней форточке, когда выздоравливал после тяжелой ангины. После нескольких дней и ночей бреда и жара. После кошмаров и красного дыма, валившего из угольной пропасти, из ночного, закутанного в красный платок светильника. Он проснулся слабый и немощный, почти лишенный плоти, но исцеленный. И в утренней форточке увидел лазурь. Дышащее, направленное на него сияние, в котором присутствовала чудесная весть, наполняло его счастьем.
С тех пор он искал и находил эту лазурь, получая из нее подтверждение: в мире присутствует чистейшая тайна. Эта тайна связана с ним, с возможностью к ней приближаться. И он стремился в нее зрачками, душой, всей своей, не имевшей скончания жизнью — в эту бесцветную синь.
Он встречал этот цвет, эту пульсирующую яркую силу на дымной лыжне. Вдруг останавливался, и в голой березе, в белых бегущих в небо потоках, в розовом плетенье вершины загорался огромный прожектор, синий, сияющий. Светил из березы прямо в душу. Медленно, запрокинув лицо, он переходил к соседней березе, и из нее продолжал светить, бестелесно толкал в него этот свет огромный источник синевы.
Позднее он встречал тот же цвет на крыле у сойки. В опавшем желтом листке, накопившем зеркальце влаги. В озерном заливе, окруженном белой травой, сквозь которую осторожно шли кони. На одной из картин Ван Гога. И еще позднее, хотя и прежде бывал в Третьяковке, — в «Троице» Андрея Рублева, в лазури плащей и накидок.
Позже этот цвет для него пропал. Превратился в обычно-синий. И он не мог восстановить в душе того былого ощущения счастья. Мучился воспоминанием о счастье…
…Он спал темным тяжелым сном, в котором было много неживой глухой, подземной материи, сдвигаемой слепыми безгласными силами. Уставал, ворочая эти каменные жернова и валы. И внезапно, сквозь глыбы и толщи, в какой-то малый проем, в незримую тонкую скважину, стал сочиться, светить, приближаться свет — голубой и лучистый. Прибывал, увеличивался, был созвучен с Москвой, с лицами любимых и близких, наполнял его чудной женственностью, памятью о былой, никуда не ушедшей любви, и предчувствием новой, еще не случившейся, уже присутствовавшей в нем, как чистейший свет и лазурь.
Он проснулся от звонка телефона, похожего на прикосновение циркулярной пилы. Схватил впотьмах трубку, видя, как светит фосфорный циферблат на столе. Говорил «четыреста третий».
— Слышу вас, «четыреста третий»!.. Слышу вас хорошо!..
— «Двести шестой», получена для вас разведсводка… Завтра ожидается очень горячий день на дороге! Очень горячий день!.. Будет много работы… Предположительно в ночь в вашу зону ответственности на всем протяжении дороги выйдут большие массы противника! Выйдут «бородатые»!.. До тысячи человек… Будут жечь наливные колонны!.. Ахмат-шах из Панджшера выслал до тысячи «бородатых»… Они соединились с группировкой Гафур-хана и выходят на ваш участок. Предположительно имеют до тридцати крупнокалиберных пулеметов!.. До тридцати пулеметов!.. Пятнадцать — двадцать гранатометов!.. Пятнадцать — двадцать!.. Безоткатные орудия! Безоткатные!.. Будут действовать три дня на всем протяжении трассы… Ваша задача — отразить нападение, обеспечить проведение колонн!.. Как поняли меня, «двести шестой»?..
— Понял вас, понял, «четыреста третий»! — Майор упирался в пол голыми ступнями, чувствовал, как напряглись его мускулы, и по телу, по кругам, мчатся беззвучные горячие вихри, будто слова информации вошли в его кровь, гуляли кругами. — «Четыреста третий», дайте добро на задержку колонн!.. Предвижу потери в колоннах на пути продвижения!.. У меня наверху большое скопление колонн! Наливники — афганские «татры», и наши, со сложным хозяйством! Могу придержать колонны и действовать по вышедшим «бородатым»? Прошу дать добро!
— Добро не даю! Колонны должны идти! Проведите все до одной! Все до одной проведите! Как поняли меня, «двести шестой»?
— Понял вас хорошо! — Горячие вихри гуляли в теле по большим и малым кругам. Светился циферблат на столе. Лежал планшет с командирскими картами. Не с теми, что выхватил из горячего транспортера отец. И где-то в темных углах, то ли комнаты, то ли сознания, жило воспоминание о сне, воспоминание о недавней лазури. — Понял вас хорошо! В восемь ноль-ноль начну проводку колонн!
— Действуйте по обычной схеме! Помогу вам огнем! Буду докладывать и просить «вертушки»! Все! Прощаюсь! До связи!
Тишина. Телефонная трубка. Фосфорный свет циферблата.
И первый порыв — на связь с батареей, к Маслакову, «сто шестнадцатому», «Откосу». Перечислить пристрелянные, рассыпанные по вершинам цели. Облюбованные душманами пулеметные гнезда. Обложенные камнями ячейки. Глубокие в скалах пещеры. Тесные тропы, вьющиеся по пыльным откосам. И пока еще ночь, пока не пошли колонны, скомандовать Маслакову «огонь». Обрушить гремящие, ломающие горы удары по засадам. Отсечь подходы, ошеломить, опрокинуть. Защитить тягучие вереницы машин.
Но тут же порыв погас. Удар по горам преждевременен. Пулеметные ячейки пусты. Мелкие, долбленные в камне окопчики не заполнены телами бандитов. Душманы в сумерках ранней ночи просочились в кишлаки вдоль дороги. Отдыхали после долгого на дневной жаре перехода. Чистили оружие. Ели, востребовав у крестьян, лепешки, овечий сыр, ломтики сушеного мяса. Засыпали на глинобитном полу, накрывшись накидками, выставив у дувалов чуткий дозор. Ближе к рассвету они проснутся, бесшумно покинут кишлак, выйдут на трассу, на боевые позиции, взбираясь на кручи, страшась падения камня, шуршащей ползучей осыпи. Займут огневые точки, установят пулеметы в бойницах. Развернут из холстин вороненые гранатометы. Соберут и свинтят базуки. Бетонка внизу чуть светлеет. Звезды бесшумно горят. И стрелки, укрывшись кошмами, снова заснут до утра, до первых жарких лучей, до вертолетного треска. Сливаясь с пыльной горой, таясь под кошмой, пропустят над собой в синеве вертолеты. Станут ждать приближения колонн, ведя с высоты пулеметным стволом, совмещая прицел с головной машиной.