Нет, рано поднимать Маслакова, рано поднимать батарею.
Комбат улегся без сна, пробегая мыслью по трассе. По всем постам, по ротам, по лицам своих офицеров, спящих в этот час глухой ночи, не ведающих о завтрашнем дне. Он, комбат, один без сна, обремененный известием, готовил их в завтрашний день.
Близко, у въезда в туннель, скопились колонны. Те, кого тьма застала в пути. Афганские наливники — серебряные цистерны на красных нарядных «татрах». Водители, долгоносые, черноусые, с проступившей синеватой щетиной, спали на сиденьях. Сняли с голов чалмы, подложили под щеку большие, свернутые аккуратно платки. Одолеют Саланг, спустятся к Джабаль-Уссаранджу, пройдут «зеленую зону», достигнут Кабула, сольют драгоценный бензин в городские хранилища и разойдутся по улочкам города, к семьям, к детям, к поджидавшему их горячему плову, к пиалам душистого черного чая.
Советские КамАЗы с прицепами, в которых, торец к торцу, лежали наливные цистерны, съехали на обочину большими колесами. Солдаты-водители спят, скинув бронежилеты, отложив автоматы и каски, забыв про баранки, про «тягуны» и крутые петли. Видят домашние сны. Транспортер группы охранения остывает после жаркого бега. Зенитная установка на открытой платформе тонко чернеет стволами среди белых бесшумных звезд.
Майор их всех видел и чувствовал — водителей спящих колонн, врагов в кишлаках. Знал о их завтрашней встрече. О возможных взрывах, смертях и пожарах, о пролитии крови.
Звезды текли над горами, уплывали за черные пики, и в их молчаливом потоке двигалось бесшумное время, готовило грозную встречу. Близкая, еще не случившаяся беда была уже в нем, в Глушкове. Была тревогой и страхом, превращалась в отпор, в командирский военный замысел. Беда смотрела с гор и звезд, с циферблата часов, звучала в падении капель, стояла в углах его комнаты.
Он снял телефонную трубку, вышел на связь с батареей.
— «Сто шестнадцатый», «Откос»!.. Вам предстоит работа! Большая работа назавтра!.. По всем верхним целям… Будете работать не раньше, чем цели себя обнаружат! По целям «восемьдесят третья», «восемьдесят шестая», «восемьдесят седьмая» нанесите упреждающий удар в восемь ноль-ноль! По остальным будете работать по вызову! Как поняли меня? Прием!
— Понял вас хорошо! Большая работа назавтра! Уточните нахождение подвижных стволов! Где держать резервную группу? Куда подтянуть минометы?
— Минометы подтяните повыше! В район второго поста! Чтоб я их легко мог достать! Я сам в восемь ноль-ноль начну проводить колонны. Пусть ваши минометы будут готовы меня поддержать!
— Понял вас хорошо!
— Вот и ладно! Прощаюсь! До связи!
Положил трубку. Представил, как сидит в темноте командир батареи Маслаков, уставив в пол голые косые ступни. И в нем, Маслакове, как на аварийном пульте, вспыхивает нумерация целей. Вершины, откосы, отроги, усеянные осколками мин. Сколько раз батарея, прикрывая колонны, наносила удары по скоплению душманских стрелков. Пристреляла подходы и тропы, по которым уходили враги, унося убитых и раненых, оставляя на трассе горящие, уткнувшиеся в скалы машины. И опять, все по тем же тропам, по мелким, подходившим к трассе ущельям, стекались к бетонке душманы. Не считались с потерями. Залегали на прежних позициях. Поливали дорогу зажигательными и бронебойными пулями. Трасса была постоянным объектом ударов. По ней шли не просто грузы, не просто колонны машин. Дорога соединяла две соседние дружественные страны. Разрывные пули, пробивавшие кабины КамАЗов, стремились разрушить их связь. Сжигая цистерны с топливом, стремились сжечь отношения двух соседних стран и правительств.
Глушков не любил командира батареи. Быть может, его нелюбовь была ответом на нелюбовь Маслакова. Они не скрывали своей антипатии. Но эта антипатия исчезала и глохла в гуле проходящих колонн, в свечении минометных стволов, в нумерации целей.
«Так, хорошо, батарея… Будем действовать по отработанной схеме… С учетом возможных экспромтов…»
Он лежал, втиснутый в тесный отрезок пространства, между спинками железной кровати. Мысль его пробегала по трассе вверх и вниз. Словно он промерял повороты и петли, пересчитывал солдат и оружие, пытался вычислить и решить заложенную в ущелье задачу с предельной точностью, с наименьшей ошибкой. Ибо она, ошибка, обернется завтра чадом и взрывами, стонами и смертью людей.
«Так, с батареей понятно… Теперь отдельно, по ротам…»
…Это случалось, когда он заболевал, когда накидывались на него детские непосильные недуги, жаркие губительные ангины. Валили в постель. В первые часы он почти радовался этой возможности улечься, не подниматься, не идти в школу. Обкладывался любимыми книгами, листал любимый, тяжелый, тисненный золотом томик Лермонтова, где гарцевали лезгины, черкесы, офицеры в кудлатых бурках, бился с барсом Мцыри, летел по небу ангел с трубой. Среди этих рисунков, мечтаний в нем разгоралась болезнь. Мать с тревогой заглядывала в его блестящие, счастливые от мечтаний и жара глаза. По мере усиления жара комната меняла свои очертания, расступались шкафы и столы, взлетала ввысь фарфоровая китайская ваза, углы и стены расширялись, громоздились, уходили куда-то вверх. Бабушка клала свою прохладную руку на его пылающий лоб, слушала его бормотания. Кутала настольную лампу в черно-красный старый платок. И бред его начинался. Не было комнаты. Не было лампы, платка. А открывался уходящий в бесконечность туннель, все глубже, дальше, в черную падающую глубину. В ней двигались красноватые глыбы, шевелились земные платформы, клубилась красноватая мгла. Душила, ужасала, затягивала в клокочущий черно-красный провал. Крича, пропадая, превращаясь в первичный хаос, в первобытную тьму, метался под горячим одеялом.
Этот бред о туннеле и бездне повторялся многократно, в каждой болезни. Был не образом смерти, а того, что ужаснее смерти, что присутствует и поджидает за смертью. В этот туннель улетала часть его детской души.
Потом этот бред пропал, как пропали и сами ангины. Он окреп, перестал болеть. И куда-то исчез бесследно бабушкин черно-красный, в розах, платок…
…Он поднялся, почувствовав, как за окном слабо шевельнулась тьма. То был не свет, а предвестие света. Включил электричество, прямо в спящее лицо замполита, на клеенку с телефоном, на прислоненный к стене АКС. Гремел рукомойником, плескал себе на грудь пригоршни воды. Тщательно одевался, застегивая каждую пуговицу, проверяя содержимое карманов, нащупывая в них ручку, фломастеры, нож, компас, индивидуальный пакет, таблетки, стерилизующие воду.
В столовой сидел с замполитом, принимая от солдата горячую кашу с тушенкой. Жевал ноздреватый горячий хлеб. Сластил жидкий чай. Делился с замполитом своим планом. Передавал ему часть своих командирских забот. Передавал, брал обратно.
— Вот что, обязательно спускайся в роту Сергеева, как уговаривались. Чует мое сердце, там будет особенно жарко. Сразу людей собери, поставь задачу. Чтобы прежде времени не высовывались. Все в укрытия! В бронежилетах и касках! Чует мое сердце, будет обстрел постов! С ротным потолкуй потеплей. Если что, садись вместе с ним в «коробку», не оставляй одного под огнем. Сходи сам с резервной группой, поддержи в бою! Я буду рядом крутиться, буду к тебе заглядывать… Брюхо болит?
— Сейчас не до брюха!.. Все сделаю, как говоришь!
Поворачивались в своем жилище. Надевали ремни, «лифчики» с боекомплектом. Майор нацепил планшет, плоскую рацию. Взял на плечо автомат.
— Ну, как говорится, дай бог! — и вышел наружу.
Провалы и пропасти были в густой темноте. Камни держали ночь. Но высокие пики и оползни были в легком льдистом свечении. На голой вершине горел и искрился ударивший в гору луч, словно там, на горе, стояла хрустальная чаша. Майор на ступенях устремился в эту утреннюю синеву к хрустальному лучу, вспоминая нечто близкое, связанное с этим лучом и лазурью. Удержался в своем стремлении. Спускался по темным ступеням вниз, в угрюмую мглу, где чернел туннель и ждали его грозные земные дела.
В стороне молились солдаты-афганцы. Постелили на землю квадратные платки, встали на колени, кланялись разом, чернея бритыми головами. В проеме дверей стоял мулла, в военной форме, в чалме. Воздевая руки, читал молитву. Вибрировал голосом, словно бил в натянутую струну, извлекал из нее плакучие, дрожащие звуки. Солдаты разом падали ниц, прижимались лбами к земле.
Комбат смотрел на молящихся солдат, на высокий утренний луч, которому молились солдаты, и думал, в какой последовательности он станет проводить колонны.
— Салям алейкум! Доброе утро! — к нему подошел улыбающийся белозубый афганец, командир афганского батальона Азис. Его лицо обрадовало Глушкова своей открытой свежей улыбкой. — Я думал, что ты внизу ночевал. Не слышал твой бэтээр!
— Ты получил информацию? Знаешь обстановку на трассе?
— Получил информацию, — Азис перестал улыбаться, и его лицо, казавшееся молодым и свежим, сразу постарело, усохло, покрылось сухими рубцами, оставленными взрывом гранаты. — Из штаба была информация. Ахмат-шах послал людей на Саланг. Сегодня будем много стрелять. Пришли люди Гафур-хана. Будет большой пожар. Будут стрелять цистерны. Гафур-хан любит стрелять цистерны. Любит смотреть пожар.
— Ты работай, Азис, у четвертой и второй галереи. Я буду ниже. Твои — мосты, галереи. А я буду на трассе. Если что, подымусь к тебе.
— Ты не волнуйся. Будет, как ты говоришь. Я беру мосты, галереи. Ты работай на трассе. Спокойно работай. Сюда не бегай. Здесь буду я стоять, держать дорогу.
— Помнишь, как в марте дорогу держали? В марте Гафур-хан приходил.
— Хорошо держали, крепко! Вот так! — Афганец поднял руку, стиснул кулак, словно сжимал за шею змею, а она, невидимая, оплела ему руку хвостом.
— Сколько, ты говоришь, за твою голову Гафур-хан просит? — усмехнулся Глушков, глядя на единоборство Азиса со змеем.
— В марте двадцать тысяч афгани давал. Сейчас мои люди с гор приходили. Говорят — тридцать тысяч дает.