Значит, осталось не так и много.
— Ты знала? Про ту историю с Викусиной женой?
— Знала.
— А мне почему не рассказывала?
Ленка достала из безразмерной сумки зеркальце и принялась старательно разглядывать свою физию.
— Тушь размазалась.
— Ага. На панду похожа.
— Вот… нет в тебе, Громов, чувства такта. Мог бы и соврать, что я и так прекрасна.
— Не поверишь же. Так почему?
— Почему… во-первых, потому что оно тебе надо было? Как-то я завела разговор про твоих родственничков, так ты так орал, что… в общем, до меня дошло, что эту тему трогать не стоит.
— Не помню.
Я и вправду не помнил, чтобы с Ленкой обсуждал их. Или чтобы она спрашивала.
— Вот… а во-вторых… знаешь, потом уже… они тебе родня как бы, а я кто? Вот и подумала, что проникнешься вдруг к ним, и меня по боку. У меня ж никого не осталось, Громов. Только ты. Поэтому и помалкивала. Такая вот я подлая.
— Обычная.
— Чтоб это ещё успокоило… а мы девочку спасли. Точнее не мы, врачи. Я проплатила, чтоб один там профессор, из Германии, сюда приехал. Её везти было нельзя, а вот он — приехал. И операцию сделал. И она теперь жить будет. Правда, не факт, что долго. Странное такое чувство…
— Хорошее?
— Пожалуй… он и тебя смотрел. Не хотел сперва…
Но Ленка уговорила. Она у меня кого угодно уговорить может.
— … но потом сказал, что уникальный случай. И с нашим что-то там обсуждали. И ещё конференция была. По видео. Связывались с Германией. И с Израилем.
— И чего?
— А ничего… решили, как это… поддерживать существующий статус. Это то, что я поняла. Кстати, Викусина жена заявила, что ей дом нужен. За моральные страдания. Я её на хрен послала.
— И правильно.
— Но квартиру всё одно купила… не ей, а как ты сказал, сыночке.
— Спасибо.
— Громов, вот почему мне кажется, что мы с тобой всю жизнь прожили… через задницу, а?
— Может, потому что так оно и есть.
Я ощущал и слабость, и усталость. А ещё пришло понимание, что опухоль, может, и распадается, только мне оно не поможет. Почему? Не знаю.
— Ты… Лен, того профессора помнишь? Которого приводила? Можешь сделать так, чтоб он опять навестил? Пару раз…
— Не проблема. А ты всё книгу пишешь?
— Её.
И она чувствует ложь, но понять, в чём именно я вру, не способна. А я не расскажу ей всю правду.
— Лен, а Лен… а ты веришь в другие миры?
— В какие? — она собирает бумажным платочком остатки туши.
— В другие… скажем, представь, что твоя душа не уходит там в ад или в рай, но переселяется в другой мир. Получает шанс…
— Принцесса, — Ленка зажмурилась. — Я хочу быть принцессой. Я в детстве мечтала. Чтобы свой дворец. Слуги. Наряды. И никаких забот. Тогда я согласна.
— Аккуратней с желаниями, — почему-то по спине пробегает холодок. — Вон, у профессора спроси, если не веришь. Жизнь принцесс порой была так себе…
— Ай, Громов! Вот это ж мечта… это ж не всерьёз… бал там, белое платье. Драгоценная корона. И я вся распрекрасная кругом…
— Ты и так распрекрасная.
И ведь не вру. Сейчас — ни на кроху не вру. А Ленка замолкает, хлопает глазами и выдаёт:
— Ну тебя… ладно, пришлю я профессора. Слушай, вот думаю… может, акций каких прикупить? А то гнетёт меня эта наличка… я тут подборочку сделала. Глянешь?
Да, Ленка знает меня, как облупленного. И то, чем меня в этом мире зацепить можно. Как ей кажется. А я… я подыграю. В кои-то веки подыграю.
Но профессор нужен.
Он и приходит на следующий день, сразу после того, как меня взвешивают, осматривают, отмывают и бреют, кормят какой-то гадостью, меняют опустевшие мешки капельниц на другие, полные, и оставляют в покое.
Профессор входит бочком.
И озирается тревожно. И садится у окна, в него стараясь и глядеть. Пускай. Главное, что мой вопрос заставляет его задуматься.
— А разве не народ? — спрашиваю я. — Ну… как оно… война была. Начался голод. И люди взялись за оружие, а потом партия всех собрала…
Он улыбается. И мне не обидна эта улыбка.
А чего обижаться? Я и близко не историк. Как-то оно… не доводилось. В экономике худо-бедно разбираться научился, да и то давно уже мелкими вопросами не рулю, а занимаюсь, как это… глобально-стратегическим планированием. В политике чутьё работает, им и ловлю ветра перемен, перестраиваясь так, чтоб этими переменами по хребту не прилетело.
История же…
Она где-то там, вовне.
— Когда всё началось, никто и не думал о революции, — профессор старался не морщиться, хотя пахло в палате специфически. Некрозы обрабатывали, как и язвы, но вонь гниющего тела не заглушишь. — Просто народные волнения. Хлеба не хватило. Чёрного. Белый был и в достатке, но чуть дороже. А цены на чёрный регулировались сверху, вот и пекли его мало. И чтобы купить, приходилось отстаивать немалые очереди. У большинства-то на белый денег не было. Недовольство крепло. А потом выплеснулось. Никаких партий. Никаких идей. Просто вот… как бы это…
— Народный гнев?
— В какой-то мере. И бунт вполне подавили бы, но в Петрограде тогда держали солдат, которых должны были отправить на фронт. Первая мировая в самом разгаре. Как понимаете, желанием туда отправляться люди не горели, а вот оружие в руках имелось. И в какой-то момент солдаты присоединяются к мятежникам. Что серьёзно усложняет ситуацию. Государь, решив, что всё от избытка свобод, распускает Думу, и та распускается, чтобы создать новое правительство. А оно обращается к народу с воззваниями, и вот с этого момента можно говорить уже о революции.
— А большевики?
— А они пока мелкая не самая популярная партия… дальше сложно. Думские боятся, что Государь соберет силы и просто раздавит революцию, а потому спешат развить ситуацию по своему разумею. Даже тогда никто не собирается свергать царя. К нему направляют гонцов из числа высших чиновников, которые и уговаривают его отречься от престола. По задумке царём должен был стать сын Николая. Он мал и болен, и при нём легко было бы перейти к так называемой конституционной монархии.
— Но всё пошло не так.
— Именно. Государь отрёкся и за себя, и за сына, не желая, чтобы он становился марионеткой. Он был хорошим семьянином. И детей любил.
Только угробил всех.
— Военные, на помощь которых он надеялся, отказывают в поддержке. Все генералы ратуют за перемены. И думают в этот момент отнюдь не о нуждах народа.
За что и отгребают позже.
Зачем мне про эту революцию-то знать? Я свергать тамошних Романовых не собираюсь. Да и понимаю прекрасно, что происходящее там к нашему миру если и относится, то весьма опосредованно.
— И снова возвращаясь к нашему вопросу. Революции можно было бы избежать?
Я задаю его не в первый раз.
И всякий новый мы начинаем дискуссию, рассуждения… правда, теперь я поворачиваю в другую сторону:
— А если войны нет? Но есть революционеры. И много. Причём наглые… такие, которые не стесняются нападать и грабить. Или вот убивать.
— О, это нормально. Одно время становится модным быть революционером. Общественно одобряемым даже. В этом виделась романтика, такой себе декадентский флёр… к тому же не стоит думать, что волна революционного движения — это лишь российская проблема. Нет. Весь мир горит. Новые идеи оказываются весьма привлекательны.
— Маркс и…
— И Энгельс, — подхватывает профессор и впервые смотрит на меня. — Их труд, и не он один. Он далеко не первичен, до этого идея, что общественное неравенство — это не есть хорошо, витает где-то в воздухе. Рабочий класс растёт, а он, в отличие от крестьянства, куда более подвижен. И подвержен постороннему влиянию. Усиливается разрыв между классами. Расслоение… добавьте нерешённые национальные проблемы и получите гремучую смесь. Если нужна конкретная дата, то, пожалуй, в 1818 году Карл Занд убивает агента священного союза, а в Италии появляются первые тайные организации. И идея находит почву. Её подхватывают фении в Ирландии, которые начинают использовать современную взрывчатку. В конце девятнадцатого века всё это кристаллизуется в виде первых анархических организаций, которые внятно формируют идею «пропаганды делом» или «философии бомбы».
Я вспомнил тот вагон.
Людей, которые ехали себе… плохие-хорошие. Идейные и не очень. Жидоненавистники или те, кому плевать. Ехали и ехали. А потом раз и умерли себе.
Философия, чтоб её.
Бомбы.
— Год от года ситуация усугубляется. Весь мир полыхает. В Америке убиты президенты Маккинли и Гарфилд, В Европе несколько раз покушаются на Бисмарка. В 1894 году убили президента Франции Карно, а в 1897-м — премьер-министра Испании Антонио Кановаса. В 1898 году была убита австро-венгерская императрица Елизавета, а в 1900-м — король Италии Умберто. Король Греции[1], король Португалии[2] и король Сербии[3].
Надо будет, чтоб он Ленке рассказал.
А то балы, короны… и террористы, чтоб их.
— И как это остановить?
Потому что на Романова мне, честно говоря, плевать. И на всех этих высоких господ. Останься мы в вагоне третьего класса, я б и не дёрнулся вмешиваться. Как и Еремей. Пересидели бы. В лес бы ушли.
А теперь вот…
Влипли.
Встали, мать его, на пути революции.
А дальше-то что? Нет, коронованным особам я не сочувствую. Просто даже со своими скудными знаниями по истории знаю, во что вся эта революции у нас вылилась. И не хочу повторения.
Для Савки не хочу.
Для Метельки. Еремей с его характером точно сгинет.
— Остановить? Сложный вопрос… кстати, одна из причин мировой войны — именно попытка погасить внутренние социальные конфликты за счёт внешнего.
Охренеть логика… это типа хату спалить, чтоб тараканов вывести?
И профессор моё удивление видит. Улыбается так, не издевательски, не снисходительно, скорее уж печально.
— Никто не ждал такой войны. Все полагали, что конфликт будет скоротечный, быстрый и пойдёт на пользу. Встряхнёт общество. Переключит его внимание на иные проблемы. А что до революционеров. Вы… Савелий Иванович, уж простите, капиталист.