удет составлен товариществом список таких осужденных по порядку ихотносительной зловредности дляуспеха революционного дела, такчтобы предыдущие номера убрались прежде последующих.
Катехизис революционера [1]
Карп Евстратович был цел.
Почти.
Красноватый рубец, начинавшийся от линии роста волос, пересекал лоб, ныряя под бархатную повязку, что укрывала левую глазницу, и выныривал из-под неё же, чтобы продолжить путь по щеке. Рубец был свежим, налитым и влажновато поблёскивал мазью. Левая же рука жандарма лежала на белоснежной повязке, которая придавала ему вид одновременно героический и элегантный.
— Ничуть, — я поёрзал, пытаясь сесть. И Метелька с готовностью сунул подушку под спину. Зуд тотчас усилился, и пришлось стиснуть зубы и в одеяло вцепиться, чтоб не сунуть руку за шиворот. Чую, проскрёб бы себя до самых рёбер. — Заходите. Гостем будете.
— Все мы тут гости, — здоровой рукой Карп Евстратович опирался на трость, что, однако, ничуть не мешало ему передвигаться бесшумно.
Или это я после всего слегка тугоухим сделался?
— Садитесь, Карп Евстратович, — Метелька вскочил и подвинул стул. — Я могу погулять, ежели надобно.
— Не стоит. Не думаю, что вы, молодой человек, узнаете что-то существенно новое.
На стул Карп Евстратович опускался медленно и осторожно, как человек, который на практике понял, сколь хрупко его тело.
— Но рад, что вы очнулись. Николя, конечно, утверждал, что это дело времени, но сами понимаете. В нынешних условиях всё зыбко и ненадёжно.
— Как… остальные?
— Девятнадцать, — сказал Карп Евстратович, сжимая навершие трости. — Четверо гражданских. У одного сердце остановилось. Двое — под завалами, когда обрушились перекрытия. И ещё одного застрелили.
Он помолчал и добавил:
— Ещё семеро при взрыве дома… — и щека, вторая его, дёрнулась. — Я запрещал им лезть. Велено было оцепление выставить. Задержать всех, кого получится. Но не соваться вниз!
— Сунулись?
— Один умник выслужиться решил. А там…
— Ловушка.
— Именно. Его спасло, что сам погиб, иначе бы… под трибунал. А так вон медальку. Посмертно. За героизм. Мир праху его.
И перекрестился.
— От дома что осталось?
— Две стены. Часть фундамента. Судя по всему, его изначально готовили к подрыву. Динамитные шашки были заложены в нескольких местах. Сработали второй волной. В подвале-то только троих накрыло, а остальных уже там…
И замолчал.
И я тоже молчал. А что сказать? Облажались по полной. И со всех сторон.
— А удалось… хоть что-то?
— Что-то — определённо… но пока говорить не о чем, — Карп Евстратович чуть наклонился. — Вы, помнится, интересовались тем, что случилось тут?
Киваю.
Интересовался.
— Операцию они провели сложную. И стоит признать, что организованы новомировцы куда лучше, чем мы.
— Новомировцы?
— Ах да, вы не в курсе. Они именуют себя детьми нового мира, который намерены построить, — Карп Евстратович отставил трость в стороночку. — В газетах был напечатан манифест. Весьма… своеобразного характера. В нём новомировцы выдвинули ряд условий.
— И чего хотят?
— Низложения государя и установления народной республики, в которой все граждане равны по рождению. Создания Совета по управлению оной республикой. И Комитета по делам одарённых, чтобы он провёл перепись оных и определил обязанности. А заодно уж распределил одарённых таким образом, чтобы они начали служить и приносить пользу обществу. Ещё национализации всех предприятий с передачей их государству. В общем, довольно обширная программа.
— Нереалистичная.
— Как по мне, да. Но нашлось немало тех, кто усмотрел в ней зерно здравого смысла. Хотя да… зерно здравого смысла кое в чём есть, однако не тот случай, когда они согласятся на компромисс.
— А пугают чем?
— Тем, что… как это… «не дадут и мгновенья передышки». Призывают в случае отказа правительства…
А правительство откажет, поскольку ни одно правительство в здравом уме от власти не откажется.
— … уничтожать всех, кто служит незаконной власти.
— Бунт?
— Пока лишь подстрекательство. Хотя кое в чём они ошиблись… — улыбался Карп Евстратович тоже половиной лица, отчего вид у него был жуткий. — Манифест явно был свёрстан до начала их акции с тем, чтобы с нею громко заявить о появлении новой силы. Он начинается со слов, что никто не избежит народного гнева, как не вышло это у нашего любезного Алексея Михайловича…
— А у него вышло? Он ведь жив?
— Вполне. Жив и весьма зол. К сожалению, дела потребовали его присутствия в ином месте.
Хорошо, что жив.
Очень.
— Он просил извиниться за вред, который причинил вам, сам того не желая. И надеется, что это никоим образом не повлияет на ваши добрые отношения.
Умеют тут изъясняться, однако.
Красиво.
— Не повлияет, — я всё-таки задрал руку и поскрёб спину. Как хорошо… — Я понимаю, что не нарочно… стало быть, промахнулись?
— А то. Алексей Михайлович выступил на следующий день. Речь, конечно, получилась не столь цветистою, но весьма доходчивой. Он встретил репортёров на развалинах больницы, наглядно продемонстрировав цену этого самого народного блага. Впервые, пожалуй, мнение общества оказалось не на стороне борцов за революцию.[2]
Это было сказано задумчиво.
И Карп Евстратович потрогал шрам. А ведь досталось ему не стеклом и не пулей. От стекла на Метелькином лице следов не осталось. И мне вон шкуру свежую отрастили. А у него шрам.
Значит, что-то такое задело, с чем Николай Степанович при всей его силе не справился.
— Всё же нападение на госпиталь — это… чересчур.
При том, что нападение удалось отбить.
Полагаю, расчёт был на классическое «победителей не судят». Но победителей не было. Только трупы. Вот общественность и удивилась.
Ужаснулась.
Здесь ещё не привыкли к тому, что трупы — это не всегда именно те, которые за революцию или против. И госпиталь… госпиталь — это такое место, в которое нельзя вот так.
С револьверами.
А они пришли.
— Более того, Алексей Михайлович повторил своё выступление по радио, что тоже, как мы полагаем, окажет своё воздействие.
Я бы так сильно не рассчитывал. Радио тут не в каждой деревне имеется, насколько знаю. Но пускай. Хуже точно не будет.
— Вы ещё газетчикам посоветуйте, чтоб написали про погибших. Такие вот истории из жизни, что, мол, хороший муж, заботливый отец. Дети остались сиротами и так далее… чтоб не про политику, про людей. А то ведь в жандармах людей и не видят.
— Пожалуй, — Карп Евстратович задумался. — Это может быть интересно.
— Но так, вы их не уничтожили? В доме?
— Верно.
— И главари ушли?
— Тоже верно.
— Светлый?
— Скорее всего. Пытаюсь выяснить, чей агент, но, как видите, я и сам слегка… не в форме.
— Задело?
— Увы.
— Так что тут вообще случилось? Ну… про ту девицу я в курсе.
— Алевтина Высоковская. Бывшая студентка медицинских курсов. Отчислена за участие в революционном кружке, после чего батюшка попытался выдать её замуж, спасая семью от позора. Она же ушла из дому к новому другу, с которым и жила во грехе до тех пор, пока он вновь не попал в поле зрения полиции.
— И?
Вот чую глубоко трагичную историю.
— Вместо того, чтобы пройти в отделение, как его просили, застрелил жандарма, ранил дворника, а после направился в то самое отделение, где попытался убить ещё троих, но был застрелен.
М-да, трагизм имеется.
— Высоковская исчезла. При обыске комнаты, в которой они обитали, были обнаружены листовки, а ещё два револьвера и несколько динамитных шашек.
В общем, невинноубиенным парня назвать нельзя. Но девица наверняка полагала, что пострадал он ни за что, а потому и вознамерилась мстить.
И отомстила.
Дура, что сказать. И… нет, не жаль. Ни капли. Если б она пошла искать тех, кто застрелил её благоверного, оно бы как-то можно было оправдать. Месть там. Обида. Но она пришла в госпиталь. К раненым. К тем, кто навещает этих раненых. К целителям и сёстрам милосердия.
Монахиням.
К людям, которые к её горю отношения не имеют.
— Полынью…
— Михаил Иванович закрыл. Вернее, дозакрыл, поскольку она практически схлопнулась.
— Кстати, как он?
— Весьма неплох, хотя да, досталось ему прилично… тоже передаёт свои наилучшие пожелания и извиняется, что не может присутствовать… Синод затребовал его возвращения.
Подозреваю, что не для того, чтоб медальку на грудь повесить.
— И?
— Алексей Михайлович ввиду особенностей его состояния, о котором стало известно многим заинтересованным лицам, испытал острую необходимость в духовном наставнике. И ему показалось, что Михаил Иванович — весьма подходящая кандидатура на сию роль.
Короче, скрутил Синоду великосветский кукиш.
— И как? Съели?
Улыбается он кривовато.
— Пока да.
Хорошее уточнение.
— А… со второй полыньёй? Там как вышло? Откуда она взялась-то? Рассказывайте, раз пришли.
— Вышло… вышло так, что за день до происшествия в госпиталь доставили бригаду рабочих, которые занимались ремонтом моста, но часть его обрушилась. Шестеро получили ранения и были доставлены в госпиталь.
— Кто их привёз?
— Увы, он показаний дать не сможет. Отравился. Купил где-то самогон, а он дурной, то ли с канифолью, то ли ещё с какой отравой.
— Вы в это верите?
— Как и в то, что деньги он получил. Он успел порадовать сожительницу печатным платком и сапожками, а ещё пообещал, что теперь они заживут.
Понятно.
Поэтому и убрали его. А ведь логично. Рискованно, но логично. К пациентам внимания меньше. Они как-то вот поневоле своими становятся. И за перемещениями их жандармы следят сквозь пальцы, по-человечески понимая, что никто не без греха.
Что и покурить надобно, так, чтоб не попасть под укоризненный взор монахини.
Или вот выпить. Николай Степанович сего не одобряет, но ведь каждому понятно, что порой душа просит. А то и сбегать куда, недалече, встретиться с кем. Пациент, гуляющий по саду, внимания не привлечёт. Даже если вернётся с корзинкой. Может, возлюбленная пирожков принесла.