— Его поставили за тобой следить. И каждый вечер он отчитывается, чего видит. А чего он будет видеть, если ты всё забросишь?
— А… а давай на него тень выпустим? — собственная идея показалась Савке до того удачною, что и отжался он на раз, без дрожания и нытья. — Пусть она его сожрёт?
— А по ушам?
— Мне?
— Не мне же ж. Ты чего удумал? На живого человека тварь спускать.
— А чего он?
— Он пока ничего. И будешь правильно себя вести, то никто и не тронет. А если тронет, то ответишь раз-другой. А чтобы ответить, сила нужна.
Не убедил.
На кой сила и мучиться, когда тень есть.
Её мы выпускали пару раз. И если сперва Савка дрожал и трясся, вдруг кто заприметит или случится беда, то постепенно осмелел. Что до тени… сложно сказать, способна ли она убить человека. Та, дикая, которая набросилась на нас ночью, однозначно убила бы.
А нынешняя?
Она была иною. Слабой. И как по мне годилась лишь на то, чтобы разговоры подслушивать. Чем, собственно говоря, мы и занимались. Но ничего интересного не услышали.
Не считать же интересным то, как Зорянка пересчитывает простыни в подсобке и причитает, что три вовсе расползаются, а значит, придётся доставать новые. Или как Фёдор жалуется Павлу Терентьичу, наставнику на тяготы бытия и цены, а после они вдвоем моют кости Евдокии Путятичне, которая, конечно, всем хороша и женщина строгая, но разве ж можно бабе такое дело доверять?
Сама Евдокия Путятична, если с кем и разговаривала, то исключительно по делам приютским.
Те же простыни.
Ткани, которые должны подвезти.
Одежда.
Хлеб, что доставили черствый, в печи наново отсушенный. И муку негодную. Счета. Электричество. Экономия… эта женщина умела выкручивать руки собеседникам, хотя при том оставалась безукоризненно вежливой. И пожалуй, её я зауважал.
Хотя…
Не знаю.
Она явно знала о происходящем больше остальных. И порой я ловил на Савке задумчивый её взгляд. Но толку-то. Взгляд к делу не пришьёшь.
— И всё равно, — Савка поднялся и разогнулся, с кряхтением, что старик. — Можно ведь попробовать…
— Что?
— Ну… Тень там… её кормить надо.
— С чего ты взял?
— Так… сама сказала.
Новость.
Мальчишка за бочкой привстал, выглядывая.
— Так и сказала?
— Ну… не так, как ты… но она ослабелая. А если будет питаться, то станет сильной.
Вот только управится ли Савка с сильной?
— И чем она питается?
— Тенями другими. Или жизненной силой. Можно… выпустить. Ночью.
— К кому?
— К Фонарику? — предложил Савка.
— И она его сожрёт?
— Ну… может, не до конца.
— Но ты не уверен? Что стал. Приседать пошёл. И на выпады. Давай, давай… не знаю, как тебя раньше кормили…
Хорошо кормили, если за время в приюте проведённое Савка вусмерть не отощал.
— … жир сводить надо. Так вот, смотри… допустим, Тень его сожрёт. И что дальше?
— Ну… меня забоятся?
— Забоятся. Кто?
— Все!
— Хорошо бы. Только видишь ли… тут два варианта. Или никто не поймёт, отчего он умер, и тогда какой смысл тебя бояться. Или поймут. Но тогда уже позовут Евдокию Путятичну. А она опять Синодника. И тот, поверь, уже не будет таким ласковым.
— Почему? — Савка пыхтел, но приседал. И с какой-то непонятною злостью.
— Потому что раньше ты был мальчиком-героем. Тем, кто вступил в схватку с опасной тварью и одолел её. А теперь станешь убийцей, который натравил тварь на другого мальчика. Чуешь разницу?
— Убивать нельзя?
Вот… смех. Чтоб Гром рассказывал, что убивать нельзя?
— Можно, — всё же лицемерить, когда тебя видят изнутри, не получится. — Только… надо знать, кого ты убиваешь. И за что.
— А ты за что убивал?
— За что только я не убивал…
Первым был бомж.
Как раз я из армии вернулся, что называется, в никуда. Страна-таки развалилась. И на развалинах мелкой порослью поползло… всякое-разное. Хрен его поймёшь, как тут жить.
Сунулся было к папеньке. Просто от растерянности.
И к братцу, который в армию не пошёл по состоянию здоровья. К сестрице… ну да уже говорил. Не ко двору. Первую ночь провёл на вокзале. Там же и встретил хорошего парня, который предложил у него перекантоваться.
Потом… потом слабо помню.
Пьяный угар.
Веселье.
Те небольшие деньги, которые у меня были, уходят. А потом уходит и матушкина развалюха, тоже за пузырь или два новым веселым друзьям. В себя я пришёл уже в какой-то подворотне. Босой. Грязный. С гудящей головой. Ни документов, ни… сунулся было к тому приятелю выяснять, в чём причина, да только отгреб и так, что в той же подворотне отлёживался.
Так я стал бомжом.
Не скажу, что итог очень уж удивительный, скорее наоборот, закономерный. Удивительно то, что я не сдох там, на помойке. Как-то приспособился, что ли. Шмотья раздобыл. Научился находить еду. Не только еду. Пил я… да всё, что градус имело и добыть получалось, и пил.
Потом…
Смутно помню. То ли разум мой защищал меня от лишних знаний, то ли в пьяном постоянном угаре ничего в мозгах не откладывалось. В реальность я вернулся, лежащим на земле, а сверху, придавливая меня всею тушей своей, втаптывая в эту землю, навалился бомж. И заскорузлые пальцы его стискивали моё горло.
Вот это я помню.
И вонь, от него исходившую.
И рот раззявленный с пеньками гнилых зубов. Гноящиеся глаза. И хриплый хохот.
Не помню лишь причины, из-за которой мы сцепились. Но понял, что сдохну. Вот тут. На помойке. И так обидно от того стало, что я поднял ослабевшую руку с зажатым в ней осколком кирпича и впечатал его, сколько было силы, в башку. А потом ещё раз и ещё.
Я бил его.
И не мог остановиться, вымещая всё, что в душе накипело. Бил и смеялся. И на психа, верно, походил… дальше? Дальше мне повезло. Хрен его знает, как на этой свалке оказался дядька Матвей. И чем я, заросший, лишайный, как псина, стаи которых бродили окрест, глянулся.
Только помню, как стоял, чуть покачиваясь, а он появился.
Чистенький такой.
В спортивном костюме блестящем, с пантерой на груди и надписью Рuma. Косматые брови. Взгляд острый. И золотой зуб во рту поблескивает.
— Звать тебя как, боец? — спросил дядька Матвей.
— Савка… Громов…
— Громом будешь. Пошли, что ли.
И я пошёл. Не спрашивая, куда и зачем. Просто пошёл, потому что хуже, как мне казалось, быть не могло. А он привёл меня в качалку, в закуток, и сказал:
— Тут пока поживёшь. А там видно будет.
Глава 11
Глава 11
На сей раз в палате темно. Знакомо попискивают приборы на своём, на медицинском. Дремлет медсестра. И почему-то злит, что эта — из здешних. Она-то ничего плохого мне не сделала. Тут в целом нормальный персонал. Дрессированный.
Но вот злит.
Или не она, а то, что вернулся? С Савкой мне интересней.
Перебраться бы туда полностью. Душою там, или разумом, а тут бы тело пусть и помирало. Глядишь бы, скорее и померло бы.
И желание становится острым.
Но… давлю.
Для меня, конечно, вариант хороший. А вот Савке каково жить будет с голосом в голове? Это ж натуральное раздвоение личности. И вдруг да две души в одном теле не уживутся?
Тогда что?
Я вытесню Савку?
Даже если уживутся, я ж себя знаю. Раз сдвинул, другой. А там и вовсе уберу. Нет, неправильно это. И дядька Матвей из головы не идёт.
Тренер.
Когда-то даже весьма именитый. И ученики у него имелись с медалями, вроде и олимпийскими даже, и почёт с уважением, пока там, наверху, в кабинетах он кому-то дорогу не перешёл. Я в тех игрищах тогда не разбирался, но знаю, что при желании любого выдавить можно.
Вот и его.
То на сборы не позвали, то позвали, но с большим опозданием. То дёргать начали с проверками. То учеников перспективных увели, вроде как для их же пользы. В общем, в девяностые дядька Матвей вовсе оказался за бортом со своим спортивным залом да квартиркой над ним.
Жена ушла.
Детей не нажил.
И вот злость ли его взяла, обида ли за такую жизненную несправедливость, а может, понял, что терять особо нечего, а шанс вот он. И собрал свою «группу спортивной молодёжи».
Кто-то был из числа учеников.
Кого-то он во дворах подобрал, руководствуясь одними лишь ему понятными критериями. Меня вон вовсе со свалки приволок. Заставил помыться, постриг налысо, подарил костюм, спортивный, блестящий. Мне в жизни никто никогда и ничего не дарил. Я там и сел в уголочке на маты и всё щупал этот костюм, мял такую чудесную переливчатую ткань, удивляясь, что эта вот красота — она моя.
И дёргался, думая, что попросят взамен.
А дядька Матвей принёс миску с вареной картошкой и пакет с кефиром.
— Ешь, — сказал он тогда. — Давай, а то кожа да кости.
И я ел.
А он сидел и глядел с прищуром так. У него со зрением проблемы имелись, а очки носить стеснялся. Потом мы говорили. Точнее он. Расспрашивать пытался, только я от разговоров отвыкший был. Да и никогда-то ни с кем по душам не приходилось.
Он же рассказывал.
Про себя.
Про зал этот.
Про жизненную несправедливость и новые времена, которые шанс дают молодым и сильным, если те готовы рискнуть.
Потом и ребята пришли. И как-то стало шумно, тесно. И странно. Потому что никто не пытался отнять куска и не видел во мне конкурента. Наоборот… нет, своим сразу я не стал.
Больно.
Не в теле. К этой я привык. В душе больно.
Он же ж учил нас. Тренировал. И вправду был отличным тренером, если сумел не с малых лет, а меня, здорового уже, в бойцы вывести, чтоб не хуже других.
И лучше.
— У тебя, Гром, — сказал дядька Матвей как-то под настроение. — Способности. Их бы с детства развивать. Был бы ты тогда олимпийским чемпионом. Да и характер соответствующий. А характер в этом деле ещё важнее способностей.
— Почему?
— Потому что если характера бойцовского нет, то никакие способности не спасут. А ты давай, не отвлекайся… и думай, как бьёшь. Живой противник — это тебе не груша. Запомни, к противнику надо относиться с уважением, даже к слабому, потому что и слабый способен удивить…