Громовой пролети струей. Державин — страница 24 из 61

Перенеся имя Фелицы на Екатерину II, Державин получил счастливую возможность показать картину нравов, господствовавших в русских верхах, и одновременно высказать свою заветную мечту о просвещённой, кроткой и человеколюбивой труженице на троне. Царевне, идеалу добродетели, он противопоставляет себя, как одного из мурз — воплощение всяческих недостатков. Лёгким, весёлым, шуточным слогом, ещё не знакомым российской словесности, повествует он о слабостях вельмож, ловкими и колкими намёками задевая придворных, и являет в противовес нынешнему царствованию печальные стороны памятного всем бесчинства времён Анны Иоанновны. Защитой поэту от возможного гнева вельможи повсюду служит сама августейшая Фелица, знаменитым обращением к которой открывается ода:


Богоподобная царевна

Киргиз-кайсацкия орды,

Которой мудрость несравненна

Открыла верные следы

Царевичу младому Хлору

Взойти на ту высоку гору,

Где роза без шипов растёт,

Где добродетель обитает!

Она мой дух и ум пленяет;

Подай найти её совет.


Впервые Державин прочитал «Фелицу» друзьям. Втепоры поэт снимал дом на Литейной вместе с сослуживцем по экспедиции о государственных доходах Козодавлевым. Дождавшись, когда сосед его, человек любопытный, отлучился на вечер, Державин пригласил к себе Капниста, Львова и Хемницера. Катерина Яковлевна в продолжение всего чтения сидела за вязаньем и, не вступая в разговор, душою и мыслями была вместе с мужем.

Восторгам товарищей не было конца.

   — Ты, Гаврила Романович, при небывалой ещё у нас лёгкости и звучности стиха придал оде пленительный, игривый характер! — говорил Львов.

Капнист расцеловал поэта:

   — Молодец! Ты разом шагнул выше всех!

   — Сия замечательная насмешливость совершенно в духе народа нашего. У оды твоей русский оттенок. — Львов оборотился к Хемницеру. — А ты что тауришься?

   — Всё это верно, господа! — молчавший до тех пор Хемницер покачал пудреною головой. — Но что скажут их сиятельства обиженные наши князья и графы? «Между лентяем и брюзгой, между тщеславьем и пороком нашёл кто разве ненароком путь добродетели прямой», — рази не ясно, что и брюзга Вяземский, и порок Потёмкин дела сего так не оставят... Нет, друзья, что ни говорите, однако ж выдавать её в свет я не советую...

   — А что, Гаврила Романович, пожалуй, в этом совете есть резон, хоть и печальный, — согласился Львов. — Спомни судьбу своей оды «Властителям и судиям»...

Да, Державин не мог позабыть, как его ода, бывшая переложением в стихах одного из религиозных песнопений — 81 псалма, набранная в ноябрьском нумере журнала «Санкт-Петербургский вестник» за 1780-й год, подверглась запрещению. Книжка журнала была остановлена. Конечно, за гневное обличение сильных мира сего, за обвинение их в притеснительстве и мздоимстве: «Не внемлют! — видят и не знают! Покрыты мздою очёса: злодейства землю потрясают, неправда зыблет небеса». Ещё свежи в памяти российских верхов события пугачёвщины, ещё жив страх перед новою крестьянскою войной. Лист с текстом оды был выдран из всех нумеров журнала.

   — Ты прав, Иван Иванович, — помедлив, согласился Державин. — Надобно мне припрятать сию рукопись, и подальше...

Прошёл год, и как-то поэт отыскивал в своём бюро казённую бумагу, понадобившуюся Козодавлеву.

   — Осип Петрович! — попросил он соседа. — Пособи мне, видишь, какие тут залежи...

   — Охотно, Гаврила Романович, охотно. Постой, да что это?

В руках у Козодавлева Державин увидел позабытые им уже листки «Фелицы».

   — Да так, пустяшная забава...

   — Нет, это ты брось... Ах, право, какая прелесть:


Подай, Фелица, наставленье,

Как пышно и правдиво жить,

Как укрощать страстей волненье

И счастливым на свете быть.

Меня твой голос возбуждает,

Меня твой сын препровождает;

Но им последовать я слаб:

Мятясь житейской суетою,

Сегодня властвую собою,

А завтра прихотям я раб...


   — Нет, братец, ты обязан дать мне её на прочтение!

Козодавдев сам пробовал силы в оригинальных сочинениях и переводах; он получил преизрядное образование, учась вместе с Радищевым в Лейпциге.

   — Что ты, что ты! — Державин потянул листки к себе.

   — Возьму под неотступною клятвою никому постороннему не показывать... — взмолился Козодавлев. — Только тётушке моей Анне Осиповне Бобрищевой-Пушкиной... Ты же знаешь, как она любит поэзию, а особливо твои сочинения!..

Державин, сильно пришепеливая, сказал:

   — Ну ладно! Ежели ты, Осип Петрович, обещаешь, что ни одна душа, кроме Анны Осиповны, не узнает, что делать — бери!

Ввечеру того же дня поэт получил листки назад и успокоился. Но через два дня его навестил взволнованный Львов:

   — Ода твоя открыто читана в доме Ивана Ивановича Шувалова в присутствии обедавших у него гостей!

3


Дом знаменитого и уже престарелого вельможи и мецената Шувалова находился на углу Невского проспекта и Большой Садовой улицы. Он был выстроен в два этажа по проекту архитектора Кокоринова и почитался одним из красивейших в Питербурхе. Богатая анфилада комнат была вся увешана портретами и картинами известнейших европейских, а также русских мастеров — Никитина, Антропова, Аргунова, Егорова, Левицкого. В главной зале, выходящей окнами на Невский, у дверей за столиком сидели два старика, вечно играя в вист. Один маленький, в чёрном кафтане был француз-камердинер Бернар, другой огромного роста — гайдук-силач, спасший жизнь Шувалову в Швейцарии. Над их головами висела большая картина: швейцарский пейзаж и повисшая над пропастью карета, которую удерживает на своих плечах гигант гайдук. Оба старика жили на пенсии и ежедневно безотлучно дежурили в картинной зале.

В светлой угловой комнате о семи окнах, в большом кресле принимал друзей сам хозяин, седой, сухощавый, в светло-сером кафтане и белом камзоле. Речью и видом он был бодр, добродушен, упредителен, весел; только слаб ногами. Гости уже отобедали и теперь предались удовольствию литературной беседы. Не участвовал в ней лишь чудаковатый старец в цветном польском платье — домашний врач Шувалова Кирилле Каменецкий, автор знаменитого «Травника».

   — Иван Иванович! Vous étez président des muses, doyen glorieux de notré littérature et science[39]. —

Маленькая женщина с подвижным лицом, большелобая, с вздутыми щеками сыпала французскими словами. — Столько знаменитостей перебывало в сей гостиной! Толь блестящие лица сиживали в этих креслах. Расскажите нам о литературных вечерах, о пиитах, вас навещавших, о незабвенном Ломоносове!

   — Да, ваше высокопревосходительство, это будет истинно изрядно и преизрядно! — поддержал княгиню Дашкову тучный Безбородко. Он отдал уже должную дань Бахусу и теперь, надувая толстые щёки и испуская воздух через ноздри, благодушно покоился в креслах.

   — Извольте, господа! Извольте! — говорил Шувалов. — Только ведь все знаменитые лица отличались, прости, господи, и знаменитыми странностями...

Он задумался и перекрестился мелким крестом. Это была его давнишняя привычка, которую он приобрёл, живя в век вольнодумства. Речь его была светлая, быстрая, без всяких приголосков.

   — Вот-вот! Поведайте-ка, ваше высокопревосходительство, о распрях Ломоносова с покойным Сумароковым. То-то небось потеха была! — Сидевший в уголку неряха в изодранном на локтях платье, краснолицый, багровоносый, но в тщательно напудренном парике с густо напомаженной косой отложил в сторону том Гомера.

Это был известный поэт и переводчик Ермил Иванович Костров[40], которому Шувалов покровительствовал. По обыкновению своему Костров был уже сильно навеселе.

   — Ломоносов с Сумароковым были непримиримыми врагами... — запрокинув красивую седую голову к потолку, где нежились в облаках розовые, порскающие младенческой плотью амуры, продолжал Шувалов. — Чем более в спорах Сумароков злился, тем больнее Ломоносов язвил его. И если оба не совсем были трезвы, — тут вельможа бросил на Кострова строгий взгляд, — то оканчивали ссору запальчивой бранью. Так что я принуждён был высылать их обоих или чаще Сумарокова. Если же Ломоносов занесётся в своих жалобах, я тотчас зову Сумарокова. Тот, услышав голос Ломоносова, или уходил, или, подслушав его жалобы, вбегал с криком: «Не верьте, ваше превосходительство, он всё лжёт! Удивляюсь я, право, как вы даёте у себя место такому пьянице!» — «Сам ты пьяница, неуч, сцены твои краденые!»

Вельможа откинулся на спинку кресла и первый умеренным хохотком сопроводил своё воспоминание о давних и истинно меценатских шутках. Взял черепаховую, в смарагдах табакерку, щёлкнул крышкой, нюхнул щепоть табаку и за сладким чихом добавил, посерьёзнев:

   — Но иногда мне удавалось примирить их, и до чего ж они тогда оба были приятны и остроумны!..

   — Ах, — сказала Дашкова, открывая в улыбке плохие зубы, — Ломоносов оставил нам высокие образцы парения! Но нет у нас ещё пиитов в том лёгком, изящном роде, в коем толь славно показали себя французские сочинители — господин Вольтер, Дидерот или юный Парни...

Шувалов, не подымаясь с кресел, открыл бюро и вынул связку бумаг. Получив под великим секретом от Козодавлева список державинской «Фелицы» и любя автора, не мог он не вытерпеть, чтобы не прочесть сие первое такого рода на русском языке творение:

   — Вот забавная вещица, которая, возможно, опровергнет, княгиня, ваше суждение...

Он читал хорошо. Быстро и легко полилися весёлые, добродушно-насмешливые, а порою язвительные строки. Все внимали молча, только Костров всё порывался вскочить, всплёскивая руками, парик его растрепался, и мука осыпала лицо. Но, видно, изрядный хмель мешал ему утвердиться на ногах, и он снова опускался в кресла.