Ах! И не с кем поговорить, посетовать, поделиться!
Как не с кем? А Катюха? Неужто пустяковина, глупый раздор может отъёмом отнять самого близкого человека, с которым сжился, да так, что когда он рядом — не замечаешь, а когда его нет — не находишь себе места.
Мигом собрался Державин и кинулся в Питер.
Катерина Яковлевна лежала в постели. Синие тени легли под её прекрасными чёрными глазами; морщинка, которой прежде не было, прорезала бледный лоб. Он стал у постели на колена, но Катерина Яковлевна своей слабой рукою закрыла ему рот.
— Ганюшка, милый... Прости, я была излишне сурова с тобой... Я знаю, — слабо улыбнулась она, — ты мучаешься, чем бы порадовать государыню. Так вот к дню твоих именин я собрала и переписала твои старые стихи в одну тетрадь, чтобы ты поднёс их...
Он благодарно приник к ней.
С этого дня Державин удвоил, даже утроил свою нежность к жене. Но она таяла на глазах. Более всего заботила её судьба державинских стихов. Катерина Яковлевна не без оснований считала мужа своего большим ребёнком, который после её кончины — в близости смерти она была уверена, — порастеряет свои стихи. В долгом разговоре порешили они подготовить рукопись для напечатания.
— Кстати, в Питер только что приехал наш дорогой Копинька... — сообщила Катерина Яковлевна.
— Капнист? Прекрасно! — воодушевился Державин. — Вот мы и попросим Василия Васильевича и нашего молодого друга Дмитриева, чтобы они к нам припожаловали. Перечитаем стихи, замечая ошибки...
— Конечно, Ганюшка... Они могут собраться у нас и несколько часов на сие употребить...
Державин уехал ненадолго в Царское Село, а Дмитриев и Капнист, действительно, сходились несколько раз для просмотра сочинений своего друга.
По возвращении Державин пригласил к себе Капниста и Дмитриева с их поправками. Они встретились в кабинете. Катерина Яковлевна уже не вставала с постели...
Слушая замечания друзей, поэт согласно кивал головою, принял предложения Дмитриева заменить в стихотворении «Осень во время осады Очакова» ряд выражений: вместо «сверканьем» поставил «мельканьем», вместо «превожделенного» — «давно желанного»... Но Дмитриев, уже стряхнувший прежнюю робость, хотел переписать целые картины. Например, строки, в которых говорится о жене, ожидающей возвращения мужа с войны:
Она, задумчива, печальна,
В простой одежде и власы
Рассыпав по челу нестройно,
Сидит за столиком в софе,
И светло-голубые взоры
Её всечасно слёзы льют...
— Сие слишком просто: жена плачет! — горячился рябоватый Дмитриев. — А ведь можно изобразить возвышенно. Хоть так:
Рассыпав по челу власы,
Сидит от всех уединённа
За столиком, облокотись;
На лик твой, кистью оживлённый,
С печальной нежностью глядит...
Державин молчал, ничего не возразил Дмитриеву. А затем терпеливо выслушал старого своего друга Капниста, разобравшего, помимо прочих стихов, его «Ласточку». Этой пиесой поэт особенно гордился, долго искал ей размер, пока не остановился на подражании свободному стиху:
О, домовитая ласточка!
О, милосизая птичка!
Грудь краснобела, касаточка,
Летняя гостья, певичка!
Ты часто по кровлям щебечешь;
Над гнёздышком сидя, поёшь;
Крылышками движешь, трепещешь,
Колокольчиком в горлышко бьёшь.
— Ты, Гаврила Романович, не утратил ли природной своей музыкальности слуха? Дивись, какой разнобой в стихах твоих! — доказывал Капнист. — Сии-то стихи я переписал чистым ямбом. Как ровно и гладко!
О, домовита сиза птичка,
Любезна ласточка моя!
Весення гостя и певичка!
Опять тебя здесь вижу я...
Державин подумал, как далеко ушёл он в поэзии, если даже друзья не понимают его. У Дмитриева получилось отвлечённо и безжизненно; у Капниста — гладко и скучно... Державин старался отвечать спокойно, но не удержался и осерчал:
— Что же, вы хотите, чтобы я стал переживать свою жизнь по-вашему?
Он махнул рукою и ушёл к Катерине Яковлевне.
Только ей поверял Державин свои печали. Новое назначение президентом комморд-коллегии, последовавшее 1 января 1794-го года, не приближало, а удаляло его от службы. Императрица давно уже решила уничтожить коллегии, передав их дела в губернские правления. Державин мучился двусмысленным своим положением, и порешил он обратиться с письмом к фавориту.
Письмо вышло горячим: «Меня бесят шиканами: зная моё вспыльчивое сложение, хотят меня вывесть совсем из пристойности... Репутация моя известна и я надёжно всякому в глаза скажу, что я не запустил нигде рук ни в частный карман, ни в казённый. Не зальют мне глотки вином, но закормят фруктами, не задарят драгоценностями и никакими алтынами не купят моей верности к моей монархине, и никто меня не в состоянии удалить от польз государя и своротить с пути законов... Ежели я выдался урод такой, дурак, который, ни на что не смотря, жертвовал жизнию, временем, здоровьем, имуществом службе и личной приверженности обожаемой мной государыне, животворился её славою и полагал всю мою на неё надежду, а теперь так со мной поступают, то пусть меня уволят в уединении оплакивать мою глупость и ту суетную мечту, что будто какого-либо государя слово твёрдо, ежели Екатерина Великая, обнадёжив меня, чтоб я ничего не боялся, и не токмо не доказав меня в вине моей, но и не объясняя её, благоволила спять с меня покровительствующую свою руку. Имея столько врагов за её пользы, куда я гожуся, какую я отправлять в состоянии должность? Я, кажется, со всех сторон слышу: погоним, бог его оставил; исследую тысячу раз себя и не нахожу, что б я сделал...»
Катерина Яковлевна одобрила письмо:
— Поезжай, Танюшка. Ещё не поздно восстановить справедливость.
Державин, в волнении расхаживая возле её кровати, говорил:
— Как же я могу ехать в Царское Село и оставить тебя на два дни!
— Ты не имеешь фавору, но есть к тебе уважение... — тихо отвечала Катерина Яковлевна. — Поезжай, мой друг... Бог милостив. Может, я проживу столько, что дождусь с тобой проститься...
Она тихо скончалась 15 июля 1794-го года. Тело её было погребено на Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры, невдалеке от могилы Ломоносова. Потрясённый её кончиной, Державин написал эпитафию, которую высекли на надгробии:
Где добродетель? где краса?
Кто мне следы её приметит?
Увы! здесь дверь на небеса...
Сокрылась в ней — да солнце встретит!
6
«Ах, потускнел я, словно соболь отцвелый!.. Умом понимаю, что нет тебя на свете, а сердцем поверить не могу! И нет сил видеть тех милых мелочей, кои созданы повсюду твоею рукою — вышиваний, вязаний, силуэтов, взращённых тобой цветов, твоих вещиц, безделушек или того закатившегося под кровать колечка, которое ты толь долго искала и над которым я теперь лию слёзы...
Что мне делать? куда деться? Хочу я сыскать отраду вне дома моего, — иду на театр мира, вмещаюся в блещущий строй двора, спешу на пиршество откупщиков, лечу на гулянья друзей... Но вспомню, что тебя ни со мною нет, ни дома ты меня не ожидаешь, и скука простирается по сердцу моему. Вся природа помрачается в очах моих, прелесть двора кажется мне ребячеством, пиры — обжорством, гулянья — явлением теней. Ни великолепный блеск богатств, ни сладость вкусных яств, ни согласие приятной музыки, ни самые приманчивые взгляды красоты меня не занимают.
Ах, Пленира! после тебя сыщется ли достойная обладать сердцем моим, прелестная очаровать мой взор, властительная оковать мою ветреность? Хладному моему сердцу все прелести мира так теперь прикасаются, как льдине...»
Он без обычной своей горячности внимал тому, как с ним всё меньше считаются при дворе. Раскрыл плутовство иностранных купцов и таможенных чиновников, кои за взятки в десять раз снижали государственные пошлины, думал принести пользу империи и подал рапорт как сенату, так и императрице. И что же? Хладнокровно о том замолчали. А вскоре призван был именем государыни в дом генерал-прокурора Самойлова, который объявил ему, что её величеству угодно, дабы он не занимался и не отправлял должности президента коммерц-коллегии, а лишь считался бы оным, ни во что не вмешиваясь. Державин требовал о том письменного указа, но ему и в том было отказано.
Решился тогда он подать в отставку. Приехав в Царское Село, адресовался с тем письмом к Зубову, просил Безбородко, Попова, Храповицкого, Трощинского. Но никто оного не принял, говоря, что не смеют. Тогда убедил он просьбою камердинера Ивана Михайловича Тюльпина, который был самый честнейший человек и ему благоприятен. Тот отнёс письмо императрице.
Через час времени Державин пошёл в комнату Зубова наведаться, какой успех письмо его имело, и нашёл фаворита бледным и смущённым. Сколько его ни вопрошал, тот ничего не говорил ему. Наконец за тайну Тюльпин открыл Державину, что императрица по прочтении его письма чрезвычайно разгневалась и ей сделалось очень дурно. Поскакали в Питербурх за каплями, за лучшими докторами, хотя и были тут дежурные лекари.
Державин, услыша сие, не дожидаясь резолюции, потихоньку уехал в Питербурх и равнодушно ожидал решения своей судьбы.
...Он сидел в своём кабинете, ровно окаменелый. Кондратий участливо глядел на него, не зная, как к нему подступиться. Сколько можно себя мучить — чирьи вырезывает, а болячки вставляет.
— Был семьянин, а стал чуж чуженин... — сказал наконец сам себе Державин.
— Что ж, батюшка, Гаврила Романович, надо как-то жить... — решился поддержать разговор Кондратий. — А одному хорошо только пауку...
Державин благодарно посмотрел на слугу.
— Что делать! Остаётся, верно, плакать и кончать век в унынии... — тихо проговорил он, утирая слезу.