— И, батюшка! Сладко слюбляться — горько расставаться. Да время всё лечит.
— Ладно, Кондратий! — сказал после долгого молчания Державин. — Иди уж, а я тут на креслах вздремну. Авось, моя Пленира явится мне хоть в сонной грёзе...
Сов приходил к нему всегда быстро и внезапно, и он погружался в спасительную тьму. Но на сей раз в тумане полуяви привиделось ему, что слушает он давнишний разговор Катерины Яковлевны с Дьяковой: «Найди мне такого жениха, как твой Гаврила Романович. Тоща я пойду за него и надеюсь, что буду счастлива...»
Он очнулся. В кабинете было темно. Глядя на смутно проступающий узор на шпалерах, вышитых Катериной Яковлевной, Державин подумал: «Такова, видать, её воля». Уже многие богатые и знатные невесты — вдовы и девицы, — оказывали желание с ним сблизиться. Но, кажись, только Дарья Алексеевна могла понять и утешить его.
Через месяц девица Дьякова с сестрой своей Катериной Алексеевной графинею Штейнбоковой приехала из Ревеля в Питербурх. Державин по обыкновению, как знакомым дамам, нанёс им визит. Они его весьма ласково приняли; в свой черёд, он звал их, когда им вздумается, у него отобедать. И на другой же день послал записочку, в которой просил их к себе откущать и дать приказание повару, какие блюда они прикажут изготовить. Дарья Алексеевна шутливо ответствовала, что обедать они с сестрою будут, а какое кушанье приказать приготовить, в его состоит воле. Итак, они у него обедали, но о сватовстве никакой речи не было.
На третий день поутру, зайдя их навестить и нашед случай поговорить с Дарьей Алексеевной, Державин открылся ей в своём намерении. И как жениху стукнуло более пятидесяти, а невесте подходило под тридцать, то и соединение их долженствовало основываться более на дружестве и благопристойной жизни, нежели на нежном страстном сопряжении. Она ответила, что принимает за честь себе его намерение, но просит разрешения подумать. Державин объявил ей своё состояние, обещав прислать приходные и расходные свои книги, из коих бы она усмотрела, можно ли содержать дом сообразно с его чином и летами. Книги у ней пробыли недели с две, и она ничего не говорила. Наконец известила его, что согласна вступить с ним в супружество.
В начале 1795-го года Державин известил друзей: «Оплакав потеряние моей любезной Екатерины Яковлевны и не нашед никакими средствами утешение моему сердцу, приступил я ко второму браку, который действительно минувшего января 31 дня и совершился с давно знакомой мне и приятельницею покойной, девицей Дарьею Алексеевной Дьяковой...»
После кончины Катерины Яковлевны Державин приметно изменился в характере и стал ещё более задумчив. Часто за приятельскими обедами, которые он очень любил, иногда при самых интересных разговорах или спорах он вдруг замолчит и зачертит вилкою по тарелке вензель покойной — драгоценные ему буквы «К» и «Д». Вторая его супруга, заметив это несвоевременное рисованье, всегда выводила его из мечтаний строгим вопросом: «Танюшка, Танюшка, что это ты делаешь?» — «Так, ничего, матушка!» — обыкновенно с торопливостию отвечал он, потирая себе глаза и лоб как будто спросонья.
Несколько успокоившись, Державин порешил исполнить волю Катерины Яковлевны и передал собранные ею стихи государыне.
7
Екатерина II читала державинскую рукопись двое суток. Но когда в воскресенье поэт по обыкновению приехал ко двору, приметил императрицы к себе холодность, а окружающие избегали его, как бы боясь с ним и встретиться, не токмо говорить. Что за чудеса?
Прошло две недели. Наконец в третье воскресенье решился Державин спросить Безбородко:
— Слышал я, что её величество отдала мои сочинения вашему сиятельству. Будут ли они напечатаны?
Но вельможа сделал ему рожу и упрыгнул от него, как блоха, бормоча что-то, чего не можно было уразуметь.
На лестнице Зимнего дворца Яков Иванович Булгаков, посланник при Оттоманской Порте, остановил поэта:
— Что ты, братец, за якобинские стихи пишешь?
— Какие?
— Ты переложил 81-й псалом, который не может быть двору приятен.
— Царь Давид не был якобинцем! — шепетливо возразил Державин. — А следовательно, и песни его не могут быть никому противными...
— Э, братец! — отвечал дипломат с улыбкой. — По нынешним обстоятельствам такие стихи писать дурно!
Ввечеру к Державину заглянул Дмитриев и с таинственным видом сказал, что имеет до него некое дело. Поэт сидел в покоях у своих племянниц — двух дочерей Львова, которые жили на его попечении; они отвечали урок француженке Леблер.
— Да что такое? — встревожился Державин.
— Ваше переложение 81-го псалма...
Уразумев, о чём идёт речь, Леблер быстро заговорила по-французски, тряся шиньоном:
— Во время революции сей псалом был якобинцами переиначен и пет на улицах Парижа для подкрепления народного возмущения против Людовика XVI...
Дмитриев примигнул Державину и вышел за ним.
— Гаврила Романович! — запинаясь, сказал он. — Вещь сурьёзная, коли велено вас секретно через Шешковского спросить, для чего и с каким намерением пишете вы такие стихи...
— Стихи, карающие неправого! — дал наконец выход сержению Державин. — Стихи, защищающие справедливость на нашей грешной земле!
Оду «Властителям и судиям» он переделывал несколько раз, добиваясь большей выразительности, гордился ею:
Восстал всевышний бог, да судит
Земных богов во сонме их;
Доколе, рек, доколь вам будет
Щадить неправедных и злых?
Ваш долг есть: сохранять законы,
На лица сильных не взирать,
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять.
Ваш долг спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров;
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков.
Не внемлют! — видят и не знают!
Покрыты мздою очёса:
Злодейства землю потрясают,
Неправда зыблет небеса...
Лицо у Дмитриева, в щербинах, было бледно. Он только теперь ощутил, сколь грозно звучат знакомые ему строки. Но Державин, всё более распаляясь, не хотел замечать его страхов:
Цари! — Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья;
Но вы, как я, подобно страстны,
И так же смертны, как и я.
И вы подобно так падёте,
Как с древ увядший лист падёт!
И вы подобно так умрёте,
Как ваш последний раб умрёт!
Воскресни, боже! Боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых,
И будь един царём земли!
— Воистину стихи сии можно толковать и так а этак, — понуро пробормотал Дмитриев.
Державин, не отвечая ему, сел за бюро и задумался. Опять подыск вельмож! опять наветы! Псалом сей он переложил в 1780-м году, тогда стихотворение это запретили и напечатали только через шесть лет.
Сколько же у поэта недоброжелателей среди первейших лиц империи! Завадовский, Тутолмин, Гудович, Грибовский, — да рази всех перечтёшь! Неприятно, чать, видеть им в оде «Вельможа» и прочих стихотворениях развратные их лицеизображения. Вот и мстят, шиши-шпионы, наушничают! Душа у них, верно, сажа сажею...
— Всё это вздор, яролаш! — наконец спокойно отозвался он. — Чего дрожать, оправдываться! Только наступлением, а не ретирадой мы сии козни опровергнем!
Он завострил конец пера и вывел на листе бумаги:
АНЕКДОТ
«Спросили некоего стихотворца, как он смеет и с каким намерением пишет он в стихах своих толь разительные истины, которые вельможам и двору не могут быть приятны. Он ответствовал: Александр Великий, будучи болен, получил известие, что придворный доктор отравить его намерен. В то же время вступил к нему и медик, принёсший кубок, наполненный крепкого зелия. Придворные от ужаса побледнели. Но великодушный монарх, презря низкие чувствования ласкателей, бросил проницательный взор на очи врача и, увидев в них непорочность души его, без робости выпил питие, ему принесённое, и получил здравие...»
...«Так и мои стихи, примолвил пиит, ежели кому кажутся крепкими, как полынковое вино, то они однако так же здравы и спасительны...»
Статс-секретарь императрицы Грибовский поднял глаза от бумаги на Екатерину II, желая угадать впечатление, произведённое чтением на старую царицу. Она с живым вниманием слушала «Анекдот», который Державин, запечатав в трёх пакетах, послал ближним к ней особам — Зубову, Безбородко и Трощинскому. Грибовский одним из первых указал государыне на опасные своим вольнодумством мысли, высказанные в переложении 81-го псалма. И вот теперь ему приходилось читать Екатерине II оправдательную записку Державина. Без выражения, бесцветным голосом он продолжал:
«Сверх того, ничто не делает столько государей и вельмож любезными народу и не прославляет их в потомстве, как то, когда они позволяют говорить себе правду и принимать оную великодушно. Сплетение приятных только речений, без аттической соли и нравоучения, бывает вяло, подозрительно и непрочно. Похвала укрепляет, а лесть искореняет добродетель. Истина одна творит героев бессмертными, и зеркало красавице не может быть противно...»
— Всё это так! — Екатерина II насмешливо оглядела Грибовского. — Что за вздор мне наговорили?..
В следующее воскресенье поэт нашёл благоприятную против прежнего перемену. Государыня милостиво пожаловала ему поцеловать руку, приятельски с ним разговаривала, а затем бывшие при дворе вельможи ласкательски ласкали его. Грибовский первым поздравил Державина со стихами, кои императрице толь пришлись по сердцу. Слова свои он сопроводил улыбанием и толь сладким, словно мухино сало разошлось по персту.
Воротясь домой и успокоив Дарью Алексеевну благополучным исходом происшествия, Державин долго сидел в кабинете один, размышляя об императрице.
Конечно, при всех гонениях многих и сильных неприятелей Екатерина II не лишала его своего покровительства и не давала, так сказать, задушить его. Однако не позволяла и торжествовать явно над ними огласкою его справедливости и верной службе. Коротко сказать, она не всегда держалась священной справедливости, но угождала окружающим, а паче своим любимцам, как бы боясь раздражить их. Потому добродетель не могла сквозь сей частокол пробиться и вознестись до надлежащего величия. Поелику же дух поэта склонен был всегда к морали, то если он и писал в похвалу её стихи, всегда стремился с помощью аллегории или другим каким образом к истине, а потому и не мог быть императрице вовсе приятным. Да-да! Он старался всегда говорить ей истину. Мысль эта не уходила из памяти, возвращалась, требовала выплеснуться на бумагу. Он снова задумался. Что может противостоять беспощадной реке времён? Слава и могущество царей? Но и царь силён — да не бог! И царь нуждается в наставнике, во враче, который для излечения его от недугов даёт ему испить горький, но целительный напиток истины. Римский пиит Гораций в своей оде «К Мельпомене», которую недавно перевёл Капнист, утверждает, что создал себе долговечный памятник уже силою своего искусства:
Я памятник себе воздвигнул долговечной;
Превыше пирамид и крепче меди он.
Ни едкие дожди, ни бурный Аквилон,
Ни цепь несметных лет, ни время быстротечно
Не сокрушит его...
Но есть ещё одна, могучая сила, которая делает поэта бессмертным в памяти истории, — служение истине. Скипетр и лира вовсе не должны быть враждебны друг другу. Ибо долг поэта не подтачивать и разрушать, а укреплять государство, прославляя его могущество. Важно лишь, чтоб правитель понимал: поэт ему помогает в защите государственных интересов от хищных вельмож, от проходимцев в случае, от осыпанных звёздами ослов.
Блажен народ! — где царь главой,
Вельможи — здравы члены тела,
Прилежно долг все правят свой,
Чужого не касаясь дела...
Несмотря на месть и клевету придворных и бояр, невзирая на гонения и немилость, поэт обязан защищать государство, Россию — даже и от самого царя, коли он заблуждается, — преследовать пользу общую
И истину царям с улыбкой говорить...
Когда позднее осеннее петербургское солнце заглянуло в окна кабинета, поэт спал, положив голову на крышку бюро. Перо выпало из рук, на листе бумаги чётким почерком были начертаны стихи, в которых Державин выразил свои мысли о назначении поэта, о роли его лиры:
Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный;
Металлов твёрже он и выше пирамид:
Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный
И времени полёт его не сокрушит.
Так! — весь я не умру; но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить,
И слава возрастёт моя, не увядая,
Доколь Славянов род вселенна будет чтить.
Слух пройдёт обо мне от Белых вод до Чёрных,
Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льёт Урал;
Всяк будет помнить то в народах неисчётных,
Как из безвестности я тем известен стал,
Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям с улыбкой говорить.
О, Муза! возгордись заслугой справедливой
И, презрит кто тебя, сама тех презирай;
Непринуждённою рукой неторопливой
Чело твоё зарей бессмертия венчай.