Но, с другой стороны, я, в роли обвиняемого, имею право приводить доказательства своей правоты. В этих строках я именно и ставлю своей задачей убедить вас, уважаемый доктор, в неоспоримости моих утверждений.
Вы видите, что я рассуждаю совершенно трезво, что я спокойно взвешиваю каждое слово. Искренне сожалею о тех выходках, которые позволил себе третьего дня. Меня весьма огорчает, что я своими выходками потревожил вас. Вы, кажется, приписываете поведение такого рода моему предыдущему возбуждению? Но я думаю, уважаемый доктор, что если бы вас или иного здорового человека внезапно хитростью привезли в сумасшедший дом, то и вы, и он вели бы себя немногим лучше. Долгое собеседование, которое вы вели со мной вчера вечером, однако, совершенно успокоило меня; я теперь сознаю, что родственники и товарищи по университету, поместив меня сюда, желали мне исключительно только добра. И не только «желали» – думаю, что это и в самом деле добро для меня. Ведь если мне удастся убедить в справедливости моих положений знаменитого на всю Европу психиатра вроде вас, тогда и самый величайший скептик должен преклониться перед так называемым чудом.
Вы просили меня изложить в этой тетради возможно полную биографию моей персоны, а также и все мои мысли по поводу того, что вы называете моей «навязчивой идеей». Я хорошо понимаю, хотя вы этого и не высказали, что вам, как верному своему долгу служителю науки, было бы желательно получить «из уст самого́ больного возможно более полную картину болезни». Но я хочу исполнить все ваши желания, вплоть до самых мельчайших, в надежде на то, что впоследствии, убедившись в своей ошибке, вы облегчите мне мое превращение в дерево – превращение, принимающее с каждым часом все более и более реальные формы.
В моих бумагах, которые сейчас находятся у вас, вы, уважаемый доктор, найдете обстоятельный curriculum vitae, приложенный к моему университетскому свидетельству. Из него вы можете почерпнуть все биографические данные, и поэтому сейчас я буду в этом отношении краток. Из упомянутого документа вы узнаете, что я сын рейнского фабриканта. На восемнадцатом году я выдержал экзамен зрелости, служил вольноопределяющимся в гвардейском полку в Берлине, а по окончании службы наслаждался молодой жизнью в разных университетских городах в качестве студента юридического факультета. Меня не раз и не два посылали в европейские командировки, но осел я в конце концов в Бонне, где и стал готовиться к докторскому экзамену.
Все это, уважаемый доктор, представляет для вас так же мало интереса, как и для меня. История же, которая нас интересует, начинается с 22 февраля прошлого года. В этот день я познакомился на одном масленичном балу с чародейкой (боюсь навлечь на себя ваш скепсис, употребляя это выражение!), которая превратила меня в померанцевое дерево.
Необходимо сказать несколько слов о ней. Госпожа Эми Стэнхоуп была явлением поистине необыкновенным. Она привлекала к себе всеобщее внимание. Я отказываюсь описывать ее красоту, потому что вы можете высмеять подобное описание, сделанное влюбленным в нее человеком, и счесть его жесточайшим преувеличением. Но вот вам факт: среди моих друзей и знакомых не было ни одного, которого она не приворожила бы к себе в одно мгновение и который не был бы счастлив от одного ее слова или улыбки.
Госпожа Эми Стэнхоуп поселилась в Бонне сравнительно недавно. Она жила тогда на Кобленцерштрассе, в большой вилле, которую обставила с величайшим вкусом. Она вела открытую жизнь, и у нее каждый вечер собирались офицеры королевского гусарского полка и представители наиболее выдающихся студенческих объединений. Правда, у нее никогда не бывало ни одной дамы, но я убежден, что это происходило только потому, что Эми Стэнхоуп, как она в том неоднократно признавалась, не выносила женской болтовни. Равным образом она не бывала ни в одном боннском семействе.
Само собой, городские сплетники и сплетницы вскоре избрали объектом нападок блестящую чужачку, каждый день раскатывающую по улицам в роскошном белом авто, и из уст в уста стали передаваться самые невероятные слухи о том, что происходит ночами в вилле на Кобленцерштрассе. Местная клерикальная газетишка даже напечатала идиотскую статью под заглавием «Современная Мессалина», и уже первые слова сего опуса: «Quosque tandem![25]» – сообщали все, что требуется, о культурном уровне господина редактора. Но я должен удостоверить – и я убежден, что примеру моему последуют все те, кто имел честь быть принятым у госпожи Стэнхоуп, – что в ее доме никогда не происходило ничего такого, что выходило бы за рамки самых строжайших общественных приличий. Единственно, что она разрешала своим поклонникам – и притом всем, – это целовать ее руку. И только один маленький гусарский полковник имел привилегию прикладываться своими воинственными усами к ее белой ручке немного повыше, чем все остальные. Госпожа Эми Стэнхоуп всех нас держала в таком строгом послушании, что мы служили ей, как маленькие благонравные пажи, и наше ухаживанье принимало почти рыцарски-романтические формы.
И тем не менее случилось так, что дом ее опустел. Произошло это в высшей степени внезапно. 16 мая я уехал домой на день рождения моей матери, а когда возвратился, то узнал с немалым удивлением, что по приказу полковника дальнейшее посещение виллы на Кобленцерштрассе офицерам гусарского полка строжайше воспрещено. Офицеры во главе корпусов последовали его примеру. Я спрашивал товарищей по корпусу, что все это значит, и получил в ответ, что полковой приказ обязателен и для них, так как невозможно, чтобы младший по званию штат корпуса посещал дом, которого избегает офицерство. В сущности, это имело известный смысл, так как большинство корпусников собирались служить в этом полку вольноопределяющимися, или же принадлежали к нему в качестве офицеров запаса.
На каком основании полковник сделал свое распоряжение, никто не знал. Офицеры и те не знали всей правды. Подозревали, однако, что приказ полковника связан с резким исчезновением лейтенанта барона Болана, который скрылся куда-то – тоже по совершенно неизвестной причине.
Так как Марк фон Болан был мне лично близок, я в тот же вечер отправился в казино, где собирались гусары, узнать какие-нибудь подробности. Полковник принял меня очень любезно и пригласил выпить с ним шампанское, но от разговора на интересовавшую меня тему отклонился. Когда я наконец поставил вопрос ребром, он очень вежливо, но вполне категорически отклонил его. Я сделал последнюю попытку и сказал:
– Господин полковник, ваши распоряжения и постановления нашего корпусного совета, несомненно, обязательны для ваших офицеров и младших чинов, но не для меня; я намереваюсь сегодня же выйти из корпуса и таким образом становлюсь хозяином своих поступков.
– Поступайте, как вам угодно! – сказал полковник и отмахнулся небрежно.
– Прошу вас, полковник, терпеливо выслушать меня! – продолжал я. – Кому-нибудь иному, быть может, и не было особенно тяжело покинуть дом на Кобленцерштрассе: он вспомнит с легким сожалением о славных вечерах и время спустя позабудет о них. Но я…
Тут он прервал меня:
– Молодой человек! Вы четвертый обращаетесь ко мне с подобной речью. Двое моих лейтенантов и один человек из вашего корпуса еще третьего дня были у меня. Я уволил обоих лейтенантов в отпуск, и они уже уехали. Вашему же сослуживцу я посоветовал пойти тем же путем. Ничего другого я не могу сказать и вам. Вы должны забыть. Слышите? Одной жертвы и той много.
– В таком случае хотя бы дайте надлежащие разъяснения! – настаивал я. – Я здесь в абсолютном неведении и ни у кого не могу ни о чем дознаться. Имеет ли связь с вашим приказом исчезновение Болана?
– Да! – отрезал полковник.
– И что же случилось с ним?
– Этого я не знаю, – ответил он, – и, боюсь, не выведаю уже вовек.
Я схватил его за руку.
– Расскажите о том, что знаете! – умолял я, чувствуя, как в моем голосе трепещет та нотка, которая должна была побудить его к ответу. – Ради бога, скажите мне, что случилось с Боланом? Из-за чего вы отдали такое распоряжение?
Он стряхнул мою хватку и сказал:
– Черт возьми, с вами дело обстоит в самом деле еще хуже, чем с другими! – Он наполнил оба стакана и подвинул мне мой: – Пейте же.
Я пригубил и подвинулся к нему.
– Скажите-ка мне, – начал он, зорко поглядев на меня, – это вы тогда читали ей стихи?
– Да, – запнулся я, – но…
– В то время я почти завидовал вам, – задумчиво молвил он. – Наша фея позволила вам два раза поцеловать ей руку… Это были ваши собственные стихи? В них было столько всяческих цветов…
– Да, я сочинил эти стихи, – сознался я.
– Это было совершенное безумие! – сказал он как бы сам себе. – Извините меня, – громко продолжал он, – я ничего не понимаю в стихотворениях, решительно ничего. Может быть, они были и прекрасны. Фея нашла же их прекрасными…
– Господин полковник, – заметил я, – что значат теперь мои стихотворения?! Вы хотели…
– Я хотел рассказать вам нечто иное, совершенно иное, – прервал он меня, – но именно по поводу всех этих цветов. Говорят, что люди, сочиняющие стихи, все мечтатели. Я подозреваю, что этот бедняга Болан тоже сочинял тайным образом стихи.
– Итак, что же с Боланом? – настаивал я.
Он как будто не слыхал моего вопроса.
– А мечтатели, – продолжал он нить своих мыслей, – а мечтатели, очевидно, ею легче всего подчиняемы. Предостерегаю вас, юноша, самым настоятельным образом, как только могу! – Он выпрямился. – Итак, слушайте же! – проговорил он совершенно серьезно. – Семь дней тому назад лейтенант Болан не явился на службу. Я послал за ним на дом – он исчез. С помощью полиции и прокурора мы пустились на поиски. Мы сделали все, что можно, но без всякого успеха. И пусть с момента его пропажи прошло еще очень немного времени, я убежден в полной бесплодности всех дальнейших попыток. Никаких внешних причин здесь не имеется. Болан имел хорошее состояние, не знал долгов, был совершенно здоров и очень счастлив по службе. Он оставил коротенькое письмо на мое имя, но содержание этого письма во всех его подробностях я сообщить вам не могу.