ые, половинки и сущие огрызки. Я разложил их все по порядку на столе, и это было восхитительное зрелище.
Некоторое время снаружи царила тишина, а потом рассерженный следователь все же вернулся с несколькими мужчинами, которых я тоже очень рассердил, – с приставами и жандармами. Они приказали мне открыть дверь, они кричали, орали и делали много шума.
– О, пожалуйста, – сказал я, – лишь четверть часа! Четыреста двадцать семь целых, триста тридцать две половинки и сто пятьдесят два сущих огрызка!
Я был рад, что дверь и замок были такими прочными. Я пододвинул столы и стулья к двери и поставил на них все, что смог найти. Сверху толстые гроссбухи и папки, а на них чернильницы – самая настоящая баррикада, плотина имени Каспара Хаузера[67].
Там, за дверью, прибывало все больше и больше людей: секретарей, помощников, писарей, заседателей, мировых судей, прокуроров и старших прокуроров. Могу поклясться, они подняли возмутительную бучу, и я бы хотел, чтобы их всех наказали за такие злодеяния.
Но вот, когда остальные замолчали, мягкий бархатный голос сказал:
– Не доводите дело до абсурда, сударь! Мой вам благожелательный совет – открыть прямо сейчас!
Я тоже сделал себе такой же нежный, бархатный голосок и ответил:
– Сердечно благодарю вас, сударь! Могу я спросить, с кем я имею честь?
– Я председатель окружного суда! – ответили из-за двери.
– Очень приятно! – заметил я, продолжая заострять свои огрызки. – Не могли бы вы удостоверить вашу личность?
После этого бархатный голос сделался злобным и жгучим:
– Такой дерзости я еще не видывал! Выломайте дверь, ребята!
Люди навалились изо всех сил, но это не сработало.
– Немедленно позовите слесаря! – вскричал жгучий бархатный голос.
За дверью снова немного приутихло, а я все чинил, чинил и чинил карандаши – целые, половинки и сущие огрызки. Я справился блестяще и пришел в такой восторг, что даже воскликнул:
– В этом и есть радость жизни!
– Подождите немного, радость скоро вас покинет! – крикнул разъяренный господин следователь.
Я услышал, как пришел слесарь и отвинтил болты замка. Дверь была отперта, теперь было самое время исчезнуть. К счастью, комната находилась на первом этаже; я распахнул окно.
– Не торопитесь, слесарь, – сказал бархатный голос. – Государственному имуществу должно быть нанесено как можно меньше ущерба.
Я закончил натачивать свои карандаши, оставил на подоконнике с одной стороны двенадцать огрызков и двадцать пять – с другой. Я также написал две записки, на одной: «Для господина следователя – буду вас вспоминать с благодарностью!», а на второй: «Для господина председателя окружного суда – не поминайте лихом!»
Когда я сел на подоконник и осторожно спустил свой мешок, дверь распахнулась. Плотину имени Каспара Хаузера прорвало, и я порадовался водопаду чернил, потекшему по гроссбухам и папкам. Затем я спрыгнул вниз и побежал так быстро, как только мог.
Я нашел убежище, название которого сохраню в тайне; это красивая, маленькая, круглобокая гавань, которая всегда приветлива ко всем нуждающимся. Там я и бросил свой мешок, ведь я не питаю особой любви к заточенным карандашам.
Я взял пролетку и направился к пассажирским залам. Через полчаса я был на борту «Кронпринцессы Сесилии», которую лоцман медленно направлял вниз по Эльбе.
Тем временем господа из Гамбургского окружного суда громко проклинали меня. Я, конечно, тоже ругался. И в чем я неправ? Что это за город Гамбург, в котором можно точить карандаши только ценой большого риска?..
Оригинальная коллекция
Мими Кнеллер сделала колоссальную, прямо-таки баснословную карьеру. Еще только год назад она служила кельнершей в достаточно скромном, второстепенном кафе и зарабатывала гроши, выживая на те деньги, которые ей перепадали от посетителей. А перепадало немного, ибо главный контингент посетителей – студенты и начинающие артисты – был народ небогатый.
Но вот привалило настоящее счастье.
Какой-то лейтенант устроил ей буйную сцену ревности, и ее возражения довели несчастного до того, что он выстрелил в нее из револьвера. Придя в себя спустя минуту и ужаснувшись содеянного, он выпустил вторую пулю, но уже в себя. В то время как Мими была только легко ранена в руку, лейтенант был убит наповал.
Верный инстинкт тотчас же подсказал Мими, что ей надлежало делать: она с воем бросилась на труп лейтенанта, которого вдруг полюбила страстно и незабвенно.
Покойного решили перевезти на родину, и Мими явилась на вокзал в очаровательном трауре. Ей вторично улыбнулось счастье. Утешитель недолго заставил себя ждать: он явился в лице барона Гогенталя, который с вокзала увез с собой безутешную девушку в далекое путешествие.
Красивый барон не замедлил вернуться, без Мими. Она же вернулась в Мюнхен спустя год. Теперь она звалась уже не Мими Кнеллер, а Миа Ле Фракас. Вместе с собой она привезла тетку, французскую камеристку и туго набитый кошелек. За это время она успела побывать в Баден-Бадене, Интерлакене и Ницце. Из Ниццы, вместе с одной из своих новых приятельниц, она заглянула в Париж.
Мими удивительно быстро усвоила себе все законы и особенности своего нового положения. За границей было превосходно, но ее тянуло к родному Изару, и она охотно согласилась на предложение молодого атташе, прикомандированного к мюнхенскому консульству.
У Мии Ле Фракас была очаровательная вилла на Кейтштрассе. Там она принимала избранное общество: офицеров, художников, юристов и писателей. Только студенты не имели к ней доступа. Миа была обворожительна и обращалась с приглашенными с редким тактом, протежировала молодому, начинающему художнику, устраивала музыкальные, литературные и художественные вечера и с апломбом беседовала на самые разнообразные темы. У нее часто бывали парижские и нью-йоркские подруги и знакомые.
На очередной выставке ее портрет был всеми признан наилучшим. Ее автомобиль считался самым скорым во всей Баварии. Со времен Лолы Монтес[68] ни о какой другой женщине в Мюнхене не говорили так много, как о Мими. Ее знали все уличные мальчишки. Любая красотка с Кауфингерштрассе могла бы перечислить ее наряды. Все кельнерши рассказывали анекдоты и шутки про нее, и каждому настоящему мюнхенцу был знаком последний уголок ее виллы, равно как и ее сердца.
Но про одну весьма характерную подробность, кроме меня, никто не знал. Не желая напрасно возбуждать любопытство моих сограждан, немедленно сообщаю эту подробность ко всеобщему сведению.
У Мии оказалась особого рода страсть: она коллекционировала пуговицы.
Я лично знавал одну женщину, Аспазию, которая коллекционировала волосы своих любовников. На всю Флоренцию славилась ее бесподобная коллекция каштановых, черных, белокурых и белоснежных прядей. Другая красотка, проживавшая в Берлине, располагала собранием всевозможных иностранных и отечественных монет, даренных поклонниками, воздыхателями и обладателями. На каждой монете было выгравировано имя подарившего ее. По этим моментам можно было судить о космополитических наклонностях моей доброй знакомой. Черноволосая Элен Брункгорст, известили всему Амстердаму, владела шкафом, переполненным носовыми платками всевозможных образцов и тканей, начиная с грубого холста и кончая тончайшим шелком. Каждый платок был снабжен монограммой; на многих же, кроме того, были гербы и короны – изящные, о семи – девяти зубцах.
Что же касается Мии, то она не коллекционировала ни волос, ни монет, ни носовых платков. Она собирала пуговицы. Да, именно так – пуговицы!
Ни один из ее любовников не догадывался об этом, потому что она не обращалась с просьбой оставить ей на память пуговицу. Нет, она тайно похищала ее в самый разгар любовных ласк. Как можете себе вообразить, это не очень-то сподручно, так что теперь эта миссия возлегла на плечи ее камеристки, мадемуазель Сюзон. От этой Сюзон я и узнал про тайную страсть милой Мии. Сюзон родилась на Монмартре, и я знавал ее еще девочкой, продававшей фиалки возле излюбленного мной кабачка; так что я оказался единственным из знакомых Мии, которому Сюзон открыла великую тайну.
Произошло это следующим образом. Вчера я должен был пить чай у Мии, но, несколько запоздав, явился тогда, когда хозяйка вместе с гостями куда-то уехала. Я был очень зол и стал ругаться. Вдруг меня окликнула Сюзон:
– Si vous êtes bien gentil, je vous dirai quelque chose[69].
– Quoi done?[70]
Она рассмеялась:
– Ah – le secret, le secret! – И она потащила меня в будуар своей госпожи, где открыла шкаф и высунула один из ящиков. – Madame a oublie la elef – tiens la, tiens la…[71] – Она то и дело срывалась на легкий мелодичный смех.
Я взглянул и увидел множество кружков, обтянутых красным, голубым, желтым и зеленым шелком. К каждому кружку была тщательно пришита пуговица от брюк. Я вынул наружу одну пуговицу и прочел на ней следующее: For gentlemen. Для меня не было никаких сомнений, что она принадлежала кельнеру! На второй я прочел: «Т.Д.А. и Ф. – Г.С.О.», что явно означало: «Торговый Дом Армии и Флота, Германский Союз Офицеров». Ясно было, что в свое время эта пуговица принадлежала лейтенанту – возможно, как раз тому, что своим роковым выстрелом в голову устроил Мими Кнеллер большое счастье.
Была и роговая пуговица – того сорта, которые обычно носят студенты. «Габриэль Шелгорн», – красовалось на ее соседке. Первый мюнхенский портной… не иначе, банкир!
На довольно-таки грязной медной пуговке я прочел: «Фриц Бласберг. Терлсберг и братья». Да тут помощник и граф! Ничуть не хуже поклонников Элен Брункгорст… Made in Germany, – гласил девиз следующей пуговицы, которая в свое время украшала брюки сына Альбиона, не иначе!