Гротески — страница 59 из 67

– А что с евреем Майером? Его дело ведь тоже рассматривали сегодня?

– Оправдан, ротмистр, полностью оправдан! Доктор Книффлих был на высоте! С этим делом сразу все было ясно: много шума из ничего.

И Отинг снова принялся жевать так, что слышно было, как у него меж зубов хрустит поджаренный хлеб.

Хелла

С веткой магнолии в руке Хелла спускается по лестнице в туманный сад в утренний час. Она свистом подзывает своих собак, и они прибегают – пара борзых, длинношерстные, остроносые, истинные порождения сарматской степи.

Хелла бьет их кнутом, да так, что они скулят и воют и злобно, мстительно смотрят на нее прищуренными глазами. Но затем она отбрасывает кнут и гладит их.

Она ступает по влажной траве меж двух своих волокущихся питомцев. Сиреневым цветом тянется за ней широкий шлейф ее халата. Халат распущен, но рыжие волосы Хелла держит заколотыми, собранными в гордиев узел.

Медленно она идет между своими собаками; унизанные браслетами руки опущены, в свободных пальцах она держит благоухающую ветвь.

Ветку магнолии.

Хелла размыкает уста. Ее голос монотонный, без жизни, и в то же время он очень чувственный, трепетный, вздымающийся и опускающийся…

Хелла затягивает – то ли речь, то ли песнь без рифмы:

– Госпожа, услышь же меня, моя суровая дива, богиня целомудрия и смерти, та, что властна над телом моим. Выслушай меня, владычица безмилостная, выслушай меня. Я зову тебя, ибо я есть твоя рабыня. От ивы зову я тебя и от веревки на том суку, в чьей петле так весело качался шестнадцатилетний возлюбленный. От стальной пули зову, которую граф, опьяненный страстью, по наущенью моему пустил в сердце свое. От решетки зову, за коей заключен юноша, укравший ради меня бриллиант. От холодных кирпичных стен дома для умалишенных зову, где два брата, сведенные мною с ума, проглядывают воспаленные очи в ночь. Всеми бедами я зову тебя, несказанным горем, всем, что ты дозволила мне, жрице твоей. Дуэлью и убийством, лжесвидетельством и воровством. Самоубийством и болезнью, безумием и смертью призываю тебя.

Своим последним славным делом взываю к тебе, о, госпожа, – лихорадкой ума того белокурого юноши с детским лицом, который по одному проблеску очей моих убил мать свою и принес мне ее еще теплое сердце, дабы я скормила его псам своим.

Всем, всем, всем свершенным взываю к тебе, о, госпожа, богиня моя, и прошу – дай мне этого мужчину! Услышь меня, моя суровая богиня. Его шаг упруг, а говор легок. Для него нет слишком дикого коня и слишком широкого ручья. Ни одна скала не была для него слишком крутой. Он самый быстрый в охоте на лис, первый в плавании на парусной лодке. Ибо он может – и будет! И еще он умен – о, как я его ненавижу! Госпожа тлена и распада, отдай же мне этого человека! Прекрасно и велико тело его, прекрасна и велика душа его. Он танцевал со мной – и так, так я никогда не танцевала. Я, жрица твоя, ученица твоя, в нем вижу властителя. О, не покинь же меня, владычица. Узри, как в бессилии против него сокрушаюсь я днями, неделями. Все, все, что сплела я в сетях моих, все тайные искусства, коим ты научила меня… над ними он… лишь смеется!

Он, лобзая персты мои, смеется.

Отдай мне этого мужчину, о, госпожа. Я умоляю тебя, моя богиня, за все, что сделала я для тебя. За все то отвращение, которое я испытывала, когда неприятное дыхание мужчин касалось щек моих. За все унизительные игры, в которые я играла, чтобы они заплясали-таки под мою дудку – эти макаки, проволочные марионетки. За всю гниль, разъедавшую мою душу, за весь лютый холод, что леденил мое сердце. За великую, святую месть, в честь которой борюсь я, за те удары, нанесенные мужчинами женщинам за долгие эоны…

О, богиня разложения, отдай мне этого мужчину!

В мыслях моих долгие годы служения тебе. Вспоминаю тот день, когда я, женское дитя двенадцати годов от роду, выбежала сюда – в парк, – пока отец избивал мать, хлестал по лицу и таскал за волосы – вот так, вот так, без жалости. О, моя бедная красавица мама! По этой траве бежала я, и здесь я впервые услыхала твой голос, глубоко-глубоко в моем сердце, о, дива. И здесь преклонила я колени и поклялась тебе в верности, госпожа. Пусть телом я была дитя, душа моя понимала безмерный позор, тот вечный, непрекращающийся плен, где мужчина содержит женщину, и сердце мое кричало и клялось отомстить. О, я пообещала мстить днем и ночью, каждым своим вздохом, каждым притоком крови в жилах. Отомстить в жестоком бою за бедную, порабощенную женщину – и за мою несчастную мать…

Но какова цена всей великой мести, какова цена трудов моих и всей жизни моей, если он, этот смерд, так и не падет к ногам моим? Карликам я рубила пятки, калек я пытала каленым железом, идиотов и трусов подводила к краю обрыва и велела прыгать в объятия смерти – и что же? Все это бесполезно, тщетно, напрасно?..

Нет, госпожа, теперь, после многих весен, мстительная моя жажда сосредоточилась наконец на верной цели; вот он, он – Мужчина… Душа моя взывает, о, богиня, укрепи же силы мои в этой битве! В кровавой сече, в последней жестокой схватке…

Дай блеск глазам моим и полноту груди моей.

Дай пышность локонам моим и сияньем надели кожу мою.

Пусть ногти мои будут подобны перламутру.

Пусть ум мой на лету рождает мысли, придумывает образы и сказки в разноцветных красках – все, как Он любит. Пусть рука моя извлечет волшебные звуки из струн арфы, и пусть мой голос усыпит его бдительность, ублажит чуткий слух его льстивыми звуками.

Заставь меня сражаться, госпожа, моя богиня; веди меня к победе – и дай мне Его!

О, как хочу я принести его тебе в жертву, статная моя владычица, когда в любовной горячке извивается он у ног моих! Когда он краснеет и стонет, воет и корчится в яростных душевных муках… Как хочется мне вскрыть жалкую коробушку-голову, которую носит он на плечах, и прижаться к спазматически дрожащему мозгу, к той самой студеной тверди, из которой восходят все его чувства! И пусть глаза его вылезут из орбит, и пускай желчь хлынет ему в кровь от безумной ревности. Пусть обламывает ногти и кусает губы в жажде любви, которую никто никогда не утолит!

Я хочу поцеловать его губы, как никогда женщина не целовала губы мужчины; в его груди я хочу разжечь огонь, его смертный огонь, жертвенный огонь для тебя, моя богиня. И от своих поцелуев, от своих жарких объятий хочу я оттолкнуть его, как нечистого зверя, как отвратительного червя, которого стыдно коснуться и мыском грязной туфли…

Пусть его тело распадется на плесень и дрожь, и да пусть сгниет его душа!

О, моя богиня, отдай же мне этого мужчину!..

…Так Хелла взывала к Лилит, своему божеству. И Лилит услышала Хеллу.

Однажды вечером Она увидела Его у своих ног под деревом магнолии. Он стоял перед ней на коленях, и с Его губ срывались невнятные, разгоряченные признания в любви. Тогда Она вцепилась в его мягкие каштановые кудри, притянула Его лик к своему, и их яростный поцелуй длился долго, очень долго, ибо Она лобзала его так, как никогда ни одна женщина не лобзала мужчину, и огонь, запылавший в его груди, был высок и ярок.

Все случилось так, как Она испросила в мстительной молитве своей. Но…

Но потом уже Он влил в ее уста свой поцелуй, и палящее пламя Его души объяло изнутри и Ее саму, перекинулось и на Ее сердце. И тогда она позабыла о своей мести, и о данных клятвах, и даже о Лилит – своей темной богине…

…А через год он уже хлестал ее по лицу и таскал за волосы. Точно так, как в свое время ее отец поступал с ее матерью.

Распятый Тангейзер

Он неспешно облачился в костюм Пьеро. Черные туфли, чулки, поверх которых ниспадали белые брюки. Большой воротник на плечах и длинные, широкие рукава; все – из матового белого шелка с черными помпонами. Затем – черная бархатная шапочка, плотно прилегающая к волосам. Затем – пудра, очень-очень много пудры.

Он вышел из дома. Уличные мальчишки бежали за ним, кричали и улюлюкали:

– Pazzo! Pazzo![76]

Ему было все равно. Он медленно, как во сне, шел по улочкам Капри, даже не оглядываясь. Сорванцы оставили его, повернув назад, когда он свернул к апельсиновым садам. Он прошел за Чертозу, старый монастырь, который сейчас служил казармой. Чужие туда не захаживали с тех пор, как здесь сгинул один немецкий художник[77], и все же это было самое прекрасное место на всем прекрасном Капри. Однако дорогу сюда было нелегко найти, а тут еще хозяин, негодный старый Никола Вуото, запер все двери и калитки в полуразрушенных стенах и громко кричал, ругался и бросался камнями, если кто-то вдруг проходил по его земле.

Но сегодня он не закричал и не бросил камень. Он был так поражен белой фигурой в ореоле солнечных лучей, что поспешил отойти в сень перголы[78]. Он стоял там и дивился. Наконец ему пришло в голову, что это, должно быть, просто синьор; тогда он презрительно прорычал: «Pazzo! Pazzo!» – и долго смотрел ему вслед ядовитым взглядом.

Напудренный Пьеро проследовал дальше. Он перемахнул пару стен, спустился с нескольких склонов, по другим вскарабкался почти как кошка – гибкими, но ленивыми движениями. Через небольшую миртовую рощу и дальше по кактусам мимо скал.

Вдруг он остановился. Прямо перед собой он увидел двух больших, метровых, змей. Но эти обычно пугливые твари, казалось, даже не замечали его присутствия, настолько они были заняты друг другом. Самка ускользала по верхушкам кустов и камней; самец гнался за ней. Внезапно самка взвилась спиралью, резко выпрямилась, обернула голову назад и подразнила языком своего преследователя. А он обвился вокруг нее, изогнулся, вытянулся так, что ее тело задрожало и скрутилось еще теснее, еще сильнее вокруг него. И голубые, со стальным отливом, тела сияли и светились на солнце. Как же это было прекрасно, как прекрасно! Пьеро смотрел и смотрел. Привиделись ли ему эти короны на головах у змей? Золотые свадебные короны…