Итак, весна 1563 года. Пик успехов. Правда, праздник со слезами на глазах. Иван потерял Анастасию. Иван потерял друзей, сделавших что-то очень скверное. Именно в таком порядке. А значит, врет Карамзин насчет «после смерти жены», потому как первая опала Адашевых и отъезд из столицы Сильвестра случились не после смерти царицы, а очень даже до. Но как бы то ни было, хоть Избранная Рада и перестала существовать, хотя Алексей в могиле, а Сильвестр в ссылке, ни Данила Адашев (пониженный, но живой и на службе), ни Андрей Курбский (бывший с Алексеем как иголочка с ниточкой) никаким карам не подверглись. И боярам головы не рубят. Нет на Иване крови. То есть, конечно, есть – царь все-таки, – но куда меньше, чем у европейских коллег. И в любом случае он пока еще никакой не Безумный и даже не Грозный.
Глава VI. Взгляд в бездну
Итак, 1563-й. Вершина успехов. Восток Ливонии не только занят, но и закреплен. Выход к морю пробит. Со Швецией – длинное доброжелательное перемирие. С Данией тоже. Литва в, мягко говоря, сложной ситуации. Правда, переговоры о мире, начатые по инициативе Вильно, идут ни шатко ни валко (Полоцк отдавать литовцы не хотят), но позиции у русских куда крепче: их войска действуют уже и на территории Великого Княжества, тревожа аж виленские пригороды. Вполне очевидно, что, ежели супостат будет кочевряжиться, дело может кончиться походом на столицу. И вот при таком-то, казалось бы, предельно благоприятном раскладе у Ивана начинаются сложности в тылу: «старомосковские» начинают показывать зубы.
Как мы уже говорили, «западный» проект этому сектору элиты активно не нравился. А теперь, когда, при всех успехах, стало ясно, что блицкригом не пахнет, а пахнет затяжной войной, раздражение стало очевидным. По массе причин, из которых главными назову, пожалуй, две.
во-первых, как и опасались аристократы, потребность в средствах породила тенденцию к ревизии царем земельного фонда. Еще в 1561-м он приказал дьякам разработать новое уложение о вотчинах, а 15 января 1562 года проект был утвержден. Отныне «отчины и дедины» переставали быть полной собственностью владельцев. Ранее они могли делать с ними все. Продавать, менять, при отсутствии сыновей или зятьев передавать по наследству родичам по боковой линии. А теперь на продажу и обмен накладывался запрет, а братья или племянники, не говоря уж о кузенах, могли наследовать вотчины лишь в особых случаях, с разрешения царя, – то есть, в реале, уход выморочных фондов в казну. И не только.
На деле это означало резкий подрыв не столько экономической мощи «древлей знати», сколько удар по ее социально-политическому статусу (ведь царь отбирал не дарованные права, а доставшиеся от предков, тем самым указывая, что традиции ему не указ). И княжата это прекрасно понимали. Гневное обвинение Курбского в «разграблении» многих «сильных и славных» родов, сделанное – прошу заметить! – задолго до начала больших репрессий, – яркое тому подтверждение. Аристократия не становилась беднее, ее грабили на политические права, а этого терпеть было невозможно. Тем более что царь, избегая волокиты и прочих радостей сословного правления, все больше опирался на подчиненные ему лично приказы, укомплектованные худородными грамотеями, во всем зависящими от государя. Как писал тот же Курбский, «ныне им князь великий зело верит, а избирает их ни от шляхетского роду, ни от благородна, но паче от поповичей или от простого всенародства, а то ненавидячи творит вельмож своих».
Ничего удивительного, что недовольство, долгое время скрываемое, начало обретать зримые формы. Если раньше дело ограничивалось интригами с опорой на Адашевых (которым, можно предположить, сулили «принять в свои» в случае успеха), то теперь, когда Избранная Рада прекратила существование, «старомосковским» пришлось выходить из тени. О мятеже речи, конечно, не было, зато возникла тенденция к «отъездам». То есть к уходу от «плохого» государя к другому, «хорошему». Что любопытно, по традиции (которая формально не была запрещена) такое право у княжат было (иное дело, что с этим государи московские жестоко боролись). Однако даже по этой традиции «отъезд» был допустим только в мирное время. В военное же справедливо рассматривался и карался как государственная измена.
Впрочем, такими мелочами аристократы не особо заморачивались. Вскоре после взятия Полоцка при попытке «уйти в Литву» был арестован князь Иван Вельский, видный лидер Думы, причем при обыске у него обнаружились грамоты от короля и великого князя Сигизмунда, гарантировавшие ему «защиту и службу», а также ряд документов, однозначно свидетельствовавших о длительных контактах с врагом. Князю, естественно, отсекли голову, но почти тотчас – опять при попытке бежать – был перехвачен еще один князь, Дмитрий Курлятев, занимавший стратегически ключевой пост воеводы Смоленска. Ему, правда, повезло: никаких бумаг при нем не нашли, он упирал на то, что никуда не бежал, а всего лишь заблудился, охотясь, дело ограничилось ссылкой в отдаленный монастырь, но тенденция определилась, и опасность этой тенденции была очевидна.
Небольшое, но важное отступление для тех, кто не вполне понимает, что такое «отъезд» и в чем его опасность для государства.
Дело не в том, что боярин Х или князь Y паковал чемоданы, садился на коня и уезжал служить другому господину. Это чепуха. Дело в том, что московское общество было в те времена очень патриархально, и если в аппарате подвижки еще случались (те самые приказные), то в вотчинном мирке все было как при дедах-прадедах. У княжат были «свои» дворяне, «свои» боевые холопы, «свои» крестьяне – короче говоря, «свои», из поколения в поколение, подданные, служившие прежде всего своим природным господам, а уж кому там подчиняется или не подчиняется господин – это его дело. Таким образом, «отъезд» боярина ставил под сомнение верность престолу тысяч людей и целых подразделений. А если боярин, ко всему, был еще и старшим в роду, то и всего рода, поскольку власть «отца» считалась непререкаемой (недаром же позже убийство Федором Басмановым отца по приказу царя общество правильно восприняло как жесточайший удар по традиции). Если же учесть еще и родственные связи, паутиной связавшие «старомосковскую» знать, то при каждом «отъезде» под вполне обоснованное подозрение попадал уже не один род, а сразу несколько – а значит, и еще десятки тысяч служилых людей, воинов и налогоплательщиков. Сами подумайте, дорогие читатели, какими средствами гасили бы такую тенденцию вы, особенно в военное время.
И вот в такой напряженной ситуации, в довесок ко всему, всплывает вслед за ним и «дело Хлызнева-Иванова», раскрывающее очень нехорошую картину поведения царского кузена, князя Владимира Старицкого. «Принц крови» и вообще-то был на нехорошем счету. Даже не из-за каких-то собственных претензий (сам он, судя по всему, был тряпка и неумен – недаром Иван пишет о его «дуростях» с явным презрением). Но он имел слишком много прав на престол, и слишком много «старомосковских» об этом не забывали (чего стоил один только «бунт у смертного одра», когда боярство отказало умирающему Ивану в присяге его сыну). Так что присмотр за кузеном, следует полагать, был особый, «кротов» в его окружении внедряли с пристрастием, и, вполне вероятно, одним из таких «внедренцев» был некто Савлук Иванов, удельный дьяк Старицкого, присматривавший за его личной канцелярией. Именно от него потянулась страшноватая ниточка.
Сюжет имел предысторию: когда русские войска еще только шли к Полоцку, по пути делая все, чтобы создать у литовцев впечатление, что идут не туда, куда идут, из ставки Старицкого «бежал» некто Борис Хлызнев-Колычев, один из самых доверенных дворян князя, сдавший полоцкому коменданту планы русских войск. Это была прямая измена, но «тиран и деспот» все-таки не захотел раскручивать дело, заявив, что не верит в причастность брата, и всего лишь установив над ним открытый надзор. А спустя пару-тройку месяцев на Москве стало известно, что в уделе Старицкого брошен в поруб тот самый Савлук Иванов, пытавшийся «съехать в Москву с некоими вестями». Естественно, арестованный был вытребован в столицу, допрошен лично царем – и по итогам допроса выяснилось нечто такое (протоколов нет), что был отдан приказ о конфискации Старицкого княжества и аресте князя Владимира и его матери, дамы политически весьма активной и однажды уже пытавшейся сделать придурковатого сына государем.
При этом крови Иван опять-таки не жаждет.
Имея на руках какие-то очень серьезные улики, он отказывается судить родственников, а все документы по делу передает в руки тех, кого трудно заподозрить в пристрастности: «и перед отцом своим богомольцем Макарием митрополитом и перед владыками и перед освященным собором царь… княгине Ефросинье и ко князю Владимиру неиспроавление и неправды им известил и для отца своего Макария митрополита и архиепископов гнев свой им отдал…» То есть как бы отдает вопрос на решение Церкви. И Церковь решение принимает: 5 августа княгиня Ефросинья пострижена в монахини и сослана в монастырь, но весьма престижный, с режимом, позволяющим вести жизнь не монахини, а вдовствующей княгини. То есть в реале просто отделена от сына-марионетки, сам же Владимир получает обратно свой удел, а уже в октябре царь приезжает в Старицу и едет с кузеном на охоту. На мой взгляд, говорящий нюанс: на такое мероприятие, где и оружия полно, и чужих людей, руководители высокого ранга с теми, кого всерьез опасаются, не ездят.
Как видите, все еще никакой крови.
Кроме тех, по ком плаха и так плакала, в строгом соответствии с законом. Беззаконие начинается позже, зимой, и очень красиво об этом пишет, разумеется, Курбский, со слов которого все пикантные подробности, собственно, нам и известны. Если вкратце, то так: на обычном царском пиру решил психопат Ваня поиздеваться над заслуженным воеводой, князем Михайлой Репниным, и велел ему плясать вместе со скоморохами. Типа, все пляшут, а чем ты лучше? «Веселися и играй с нами!». Князь Михайла, однако, «личину» растоптал и гордо обвинил безумца во всех грехах, за что его, бедолагу, вытолкали взашей, а затем и пролили «святую» кровь, прямо в церкви, где он молился Богу вместе с