В январе 1577 года (Данциг еще держался) началась третья – и вновь неудачная – осада Ревеля, а к лету наступление возобновилось, на сей раз в направлении южной, спорной Ливонии, ранее принадлежавшей Магнусу. И это было уже страшно. «Теперь, – отмечает исследователь, – не знали уже никакой пощады… жгли и разоряли, чтобы не оставить противнику никаких опорных пунктов. Шел двадцатый год адской, неслыханно длинной войны. Забыты были все средства привлечь местное население. Осталась лишь мысль о завладении территорией, хотя бы и с остатками народа. Перед опустошительным ужасом налетов все никло, все бежало в отчаянном страхе». Но шведы зверствовали круче, и ливонские крепости, по определению самого Ивана, «претвердые германские грады», начали сдаваться ему без боя, а ливонское рыцарство стало в массовом порядке переходить на русскую сторону.
«Впечатление от военного счастья царя Ивана было таково, что весь август и сентябрь Запад жил самыми фантастическими слухами о силах и планах московского царя», – указывает современник. И на то были основания: к исходу лета вся Лифляндия (кроме Риги) и вся Эстляндия (кроме Ревеля) была занята русскими войсками. 10 сентября Иван устроил в Вольмаре свой знаменитый Пир Победы, пригласив к столу всех знатных пленников, включая гетмана Александра Полубенского, бывшего наместника «польской» Ливонии. Согласно его удивленно-уважительному докладу на имя Сената, «великий князь, не подтвердив ужасной молвы, был ласков, снисходителен и произвел впечатление истинно великого правителя», после чего, пожаловав пленным «шубы и кубки, а иным ковши», отпустил всех домой без выкупа.
Это была вершина взлета.
А затем пошла черная полоса…
Глава ХIV. Жатва скорби
Теперь точно все.
Дальше смерти не пойдешь…
Серия успехов на ливонских фронтах, совпав по времени с «несуразицей» в Речи Посполитой, была, однако, обусловлена не только ею, но и успешной реорганизацией тыла. Учитывая разорение страны (двадцать лет войны – не шутка), земли с наиболее сохранившимся потенциалом были сконцентрированы в царском «дворе». Завершилась наконец и кадровая перетасовка. Элита политикума была укомплектована людьми не просто «новыми», но уже имеющими заслуги и делом подтвердившими полную лояльность и компетентность. Были там и аристократы, полностью принявшие новые правила (Федор Трубецкой и Иван Шуйский с близкими), были и выдвиженцы, в значительной части подобранные еще Малютой, самым видным из которых стал Богдан Бельский (племянник Григория Лукьяновича), ставший (по Горсею) «главным любимцем царя», о котором (по Ивану Тимофееву) «сердце царево всегда несытне горяше», и со временем выросший в крупного государственного деятеля. Были и люди из захудалой знати, как, скажем, клан Нагих, возглавленный Афанасием. Сформировалось и среднее служилое звено, получавшее звания стольников и стряпчих. И вот этот круг уже не «перебирался». Хотя характер Ивана сильно испортился: «Он так склонен к гневу, что, находясь в нем, испускает пену, словно конь, и приходит как бы в безумие», – и он, ранее ненавидевший и презиравший всякого рода «волхвов», стал суеверен, его окружение не подвергалось чисткам аж до самой смерти царя.
Репрессии в отношении «ненадежных», конечно, продолжались, но в куда меньшем, можно сказать, гомеопатическом масштабе. Последние массовые публичные казни имели место в 1575-м, аккурат с «воцарением» Симеона Бекбулатовича, но от предыдущих «волн» они отличались как небо от земли. Изучение списков жертв позволяет ученым (Флоря и другие) предполагать, что казнили в основном родовитую и чиновную чадь второго эшелона, приближенную к главам земских кланов, подозреваемых в недовольстве («ворчат и ропщат против нас»), так сказать, в виде намека, «меташа» головы казненных «по дворам к Мстиславскому ко князю Ивану, к митрополиту, Ивану Шереметеву, к Андрею Щелкалову и иным», то есть к их боссам. Чтобы помнили и не зарывались.
Впрочем, за точечными казнями (в общем, десятка полтора), в отличие от прежних времен, не последовали ни новые казни, опалы и ссылки, ни тем паче карательные походы. В связи с чем можно предположить, что дело было не столько в политике – тогда головы бы летели градом, – сколько в коррупции и беспределе, при «дворе» практически искорененных. Велись «сыски», по итогам взыскивалось неправедно нажитое («ограбить» царь приказал даже своего шурина Никиту Романова, и тот был вынужден просить помощи у английских купцов, чтобы «взнести недостатки»). Наиболее ярко подтверждает эту версию история дьяка Андрея Щелкалова (того самого интригана, чьи наветы за пять лет до того погубили Висковатого), попавшегося на воровстве в особо крупных размерах. «Иван, – пишет Горсей, – послал ограбить и обобрать Щелкана, большого взяточника, который, женившись на молодой красивой женщине, развелся с ней, разрезав и прорубив ей голую спину саблей. Симеон Нагой выколотил из пяток Щелкана 5 тысяч рублей».
Картина маслом, не правда ли? И тем не менее при всем том, что на Руси такие формы развода не поощрялись, а у дьяка, имевшего неплохое, но все же умеренное жалованье, обнаружились суммы, равные окладу высококлассного ландскнехта чуть ли не за 500 лет, ворюга отделался побоями.
На фоне былых порядков, согласитесь, сущие пустяки. Аналогично и в армии. Если ранее поражение зачастую приравнивалось к измене, то теперь с каждым случаем разбирались индивидуально. Скажем, в 1577-м обезглавили князя Ивана Куракина, когда-то привлекавшегося по «делу Старицких», но оправданного. Сей храбрец, получив назначение на пост стратегически важного Вендена, когда к городу подступили поляки, вместо организации обороны предпочел уйти в запой. В итоге Венден пал, началось следствие, и князь, отданный царем «на усмотрение» земской Думе, получил свое от своих же.
И тем не менее воцарение Батория не сулило добра. По той простой причине, что он представлял не только себя, но и очень серьезные силы, ранее бывшие (по крайней мере, формально) вне игры. Прежде всего очень желавшую (после Молодей) осадить русских Порту, вассалом которой формально являлся и которой, по крайней мере, на первых порах старался угождать (знаменитая «казнь по требованию» – ибо султану так было угодно – казачьего вожака и молдавского господаря Ивана Подковы тому пример). Но – помимо Стамбула и в первую очередь – трансильванец, выросший в Италии и тесно связанный с иезуитами, новый король корректировал свои действия напрямую с Римом, а Рим диктовал ему превращение войны местной в нечто типа крестового похода против «восточных схизматиков».
Подтверждая такое видение, на Рождество 1579 года папа римский прислал крулю Стефану специально освященные для похода «на Москву и дальше» меч, шлем и панцирь. Схожую позицию заняла и Империя: на Рейхстаге 1578 года был заслушан и утвержден доклад на эту тему пфальцграфа Георга Ханса (того самого, который взял под опеку Штадена и представил его кайзеру Рудольфу).
В итоге в пустой казне польского короля появились деньги, неподотчетные сейму, начался организованный набор ландскнехтов по всей Европе, от южной Германии до горной Шотландии, не говоря уж о венгерской пехоте. Вслух не говорилось, но подразумевалось, что «король-рыцарь» намерен покорить «Новый Свет». И плюс ко всему Риму удалось уладить крайне напряженные отношения Варшавы и Стокгольма: Юхан III, хотя и правил протестантской страной, лично симпатизировал католицизму (вплоть до возвращения в лоно) и не стал возражать против объединения сил в «Великой восточной программе».
Короче говоря, Иван, отмечая, что за Баторием стоит «вся Италия» (в смысле, вся католическая Европа), был прав. За счет наемников и наконец-то включившейся на полную катушку Польши силы Батория очень быстро выросли до (по ведомостям) 41 814 сабель и ружей. Швеция держала под флагом свыше 17 000 обстрелянных бойцов плюс лучший в тогдашней Европе военный флот. А Иван после двух десятилетий войны мог сосредоточить на Западном фронте не более 35 000 воинов, включая гарнизоны. И тем не менее знающие люди не рекомендовали окрыленному ветром успеха трансильванцу считать, что победа уже за голенищем. По информации польского хрониста, турецкий посол в Варшаве, известный в прошлом воин Мехмет-паша, советовал крулю исходить из того, что он «берет на себя трудное дело, ибо велика сила московитов, и, за исключением падишаха, нет на земле более могущественного государя». Не считал себя – при всем понимании момента – проигравшим заранее и царь. Уже в 1579-м, когда бились уже вовсю с перевесом в пользу Стефана, он сообщил послу, доставившему из Польше крайне хамскую «разметную» грамоту (официальное объявление войны), что «которые люди с такими грамотами ездят, и таких везде казнят: да мы, как есть государь христианский, твоей убогой крови не хотим». Добавив, что, кто хочет войны, тот ее получит.
Первый удар Батория был тяжек. Начав внезапно, во время перемирия, он за 1577 год взял несколько ключевых крепостей, включая Венден, одержал несколько полевых побед, а в 1578-м захватил и Полоцк. При этом, полагая, что бывшие подданные Литвы за 15 лет «московитского ига» вдоволь нахлебались обид и унижений, Баторий до штурма послал горожанам «милостивый манифест», позже распространенный по всей Европе как свидетельство «цивилизованности» короля. В самом деле документ выглядел крайне рукопожатно. Клятвенно обещая русским сохранять и приумножить их «личность, собственность и вольность», Стефан особо подчеркивал: то, «что он по отношению ко многим людям и вам, его подданным, совершил и совершает, велит вам обратить гнев на него самого и освободить христианский народ от кровопролития и неволи». По логике, после сего «изможденный игом тирана» город просто обязан был тут же, ликуя и танцуя, открыть ворота.
А не открыл.
Ни «с великой радостью», как надеялись поляки, ни «с малой», ни вообще никак. Напротив, крайне жестокий бой, в котором население полностью поддержало гарнизон, длился четыре с лишним недели, и Полоцк пал (не сдался, а пал!) лишь после того, как русские войска не смогли пробить блокаду, а стены сгорели дотла. После чего, как свидетельствует Гейденштейн, Стефан, еще игравший в «рыцаря», предложил уцелевшим «московитам» выбор: или идти восвояси, или поступать под его начало. Согласившимся предлагали «