– Что? Смирился?
– Какое! Полагать надо, не больно тут ему плохо было… Откормился старец, сил набрался… Злобой пышет… Тебя клянет. Ругает так, что руки чесались у меня заткнуть уста богохульные. Без приказу – не посмел… А он ладит одно: пес проклятый твой царь. И анафема, и трижды…
– Ну, молчи… Повторять еще вздумал? Ступай, в последний раз… Слышишь? В последний раз – попытайся смирить крамольника… А если клясть начнет? Ну, ступай… Понял, Малюта?
– Младенец поймет, государь… Я давно бы… Да приказу не было твоего…
– Ну… и сейчас ничего не приказываю, – перебил Иван. – Долг свой помни…
– Не позабуду, государь…
И снова стоит Малюта перед старцем в сырой, подвальной полутемной келий, где пусто и голо все… Склеп, а не келья…
– Ошшо раз – здрав буди, старце… И не тревожил бы тебе… царь повелел… В последний раз – милости пришел я просить у тебя: благослови царя… Да и меня заодно… Иду на дело трудное…
Глядит прямо в глаза палачу старик и отвечает:-
– Благословен грядый во имя Господне! Без воли Господа волос не спадет с головы человеческой… Вижу: на что ты идешь. Господь ведет длани твои… Благословен грядый во имя Господне…
Смутился Малюта.
– Мудреный ты, старче… Выходит, меня – благословляешь? И за то спасибо… Свят ты очень… Вон, лик-то у тебя… Нездешний словно… Ну да все пустое… Царя благословляешь ли? Ответа он ждет…
Говорит, а сам ближе подходит.
– Проклят твой царь от меня, от людей и от Бога, пока не покается, слышал ведь, грешник?
– Ой, не кляни царя… Ой, не кляни! – грозит Малюта, а сам совсем близко подошел.
– Не я, Господь проклинает… И род его и все пути его… и… Но Филипп не кончил.
– Не я, – присяга моя творит! – вдруг, хватая за грудь и за тонкую сухую шею инока, прохрипел Малюта. А сам полой рясы старенькой всю голову покрыл старику, чтобы не видать лица страдальца.
Но не пришлось и возиться долго палачу с полуживым аскетом.
Тихо стал Филипп валиться на землю.
Подождал немного Малюта. Потрогал рукой начинающее быстро остывать, бескровное старческое тело и кинулся прочь на воздух из этого подвала, из этой могилы…
Выслушав Малюту, Иван, крестом осенил свою грудь, шепча:
– Ты сам, Малюта! Я не сказал. Я – ничего тебе не говорил! И дальше ехать велел…
В Новом-городе дело шло совсем как по писаному! Князь Богдан Вельский, новый юноша-любимец, заменяющий место Федора Басманова, теперь возмужавшего, ездил тайно в Новгород и нашел за образом, в соборе Святой Софии подложную и подложенную Петром-волынцом грамоту от имени архиепископа Пимена, бывшего прихлебника царского. Подписи владыки, лучших людей новгородских, бояр, детей боярских, богатейших гостей торговых и местных купцов, – подписи эти были подделаны до обмана хорошо на предательской грамоте. Город с поветами и всеми землями своими отдавал-де себя под высокую руку короля Сигизмунда…
Теперь, раскрыв этот мнимый заговор, словно в краю враждебном, идет грозою царь на ненавистных новгородцев. Разгром начался – от Клина от самого. Везде – сыски и казни разразились. Особенно Тверь пострадала… А 2 января 1570 года показались – передовые отряды и под Новгородом. Заставой стали на всех путях ратники. Стрельцы, казаки, татарские отряды Саина и князя Черкасского… Ни в город, ни из города птице не пролететь, не то – человеку пройти.
Как в могиле, тихо в Новом-городе, в вольном некогда, великом центре вечевом.
Заикнулся было кто-то – за бердыши взяться, за ржавые мечи за отцовские… Город закрыть, отсидеться.
– Казань – отсиделась? Полоцк – отсиделся ли? Города все ливонские – покрепче Нова-города, а их все побрал Иван. Не отсидишься от него… Одно: на Бога надежда! – заговорили люди. – Послал Он испытание – надо терпеть до конца…
И стали казну собирать богатую, шлют навстречу царю… Дарят всех без конца, в ком только можно опору найти… Опричники деньги берут, чего-чего не обещают!
Но слаба оказалась опора. Безумный, ярый гнев Ивана – не слышал и не видел ничего!
Дети боярские из передового полка царского – все пригородные монастыри закрыли, казну монастырскую – запечатали, монахов, игумнов-настоятелей, сотни людей в Новгороде заперли в тюрьмах городских, пока царь дело разберет.
Весь причт новгородский, духовных людей, которые могли бы народ объединить и всегда стояли во главе всяких волнений народных, – этих под стражу отдали… В оковах держат, выкупы палками выколачивают… Казна церковная, кладовые «лучших» людей – все переписано, запечатано…
Гостям, торговым и приказным людям – тоже пощады не дали. Их взяли под стражу, с детьми и с женами…
На Крещенье Иван сам пожаловал… И с царевичем, с Иваном Ивановичем…
– Гляди, как я отмщу обидчикам моим, которые с детства самого, с юных ногтей крамолы мне чинят… – сказал царь сыну. – Покончу с ними, чтобы тебе царить спокойно после меня.
– Погляжу, погляжу! Знаю я всю злобу людишек тех лихих!
И глядит юный царевич.
На Торговом конце, на Городище, остановились всем станом, Иван и две тысячи человек, провожатых его.
На другой же день приказал царь первым делом палками насмерть забить всех игуменов, всех монахов, какие в подогорных монастырях были захвачены. Неделю целую трупы иноков развозили по монастырям, откуда были взяты эти несчастные. Там и погребали их в братских могилах.
В воскресенье, восьмого января, к детинцу Новгородскому тронулся Иоанн, чтобы в кремле, в древнем храме соборном Св. Софии – обедню отстоять.
На самом мосту, на Волхове-реке, встретил царя владыка Новгородский, Пимен, как следует, с крестами и хоругвями, со всем причтом… Благословить, осенить крестом захотел. Но Иоанн уклонился, не подошел к епископу.
– Злочестивый, стой! – громко заговорил Иоанн. – Держишь ты в руке не Крест животворящий, но оружие некое… И этим оружием думаешь уязвить сердце наше! Вижу коварство твое, монах… С Иевфуссеянами своими, с новгородцами, от века крамольными, отвергнуть задумали вы меня, царя своего законного… Так и я, аки Давид, покараю вы! Сотру главу змиеву! Отчину нашу, богоспасаемый град, великий Новгород – задумали вы предать врагу нашему, Жигимонту-Августу! Так знай: с этой минуты – не пастырь более, не учитель ты стада Христова, но волк хищный, губитель всенародный, изменник нашей царской багрянице и короне – досадитель! И да падет на твою голову вся кровь, которая прольется по вине твоей!
– Аминь, Господи! – только и мог ответить дрожащий Пимен. – Не отринь, Владыко, раба своего… Не покинь меня, Господи.
– Он не покинет, он взыщет тебя… Веруй, твердо веруй… А ныне… Ступай к Святой Софии… Помолись за души всех грешных. И за свою – молись…
– Буду за тебя, государь, молить Господа! Да смягчит он сердце твое… Да пошлет кротость и милосердие владыке земному нашему…
И все вошли в собор.
Служба началась, молебен благодарственный за пришествие царское, невредимое. И обедня, и молебен на похоронный обряд походили, такая смута и печаль царили в стенах древнего храма. Слезы ручьями лились у всех новгородцев, здесь стоящих. Жарко молили они: да спасет их Бог и Святая София… Предстоит что-то страшное! А что – и представить себе боятся!
Опричники – тоже как будто молились, а сами – разглядывали, сколько богатств в храме собрано… Нельзя ли и тут поживиться немного?
После молебна – в столовой палате архиепископской за столы сел Иван. И царевич рядом. Опричники тут же. Сидит между двумя пресвитерами и Пимен на своем возвышенном месте…
Только что стали блюда разносить… Вдруг крик неистовый, громкий, пронзительный крик прорезал царящую в палате мертвую тишину:
– Гей! Лови, вяжи изменников! Бей в мою голову!
Это Иван обычным криком подал знак к нападению… Вмиг закипел грабеж, началось насилие…
Пимен – разоблачен, связан и полунагой отдан под стражу. Казну его, двор весь богатый опустошили, разграбили…
Из Святой Софии тоже забрали утварь дорогую и богатую ризницу… В монастырях, в церквах новгородских опустошение пошло…
А Иоанн, вернувшись в стан свой, на Городище, приказал суд начать… Захваченных новгородцев при нем допрашивали, на медленном огне жгли, про измену узнавали, а больше допытывались палачи, где у кого казна спрятана.
Знали все новгородцы о предстоящем погроме и, что получше, – в землю зарыли, как от татар, припрятали в соседних борах… А теперь, на пытке, – заговорили люди и про измены свои небывалые, и про тайники настоящие… Затем добивали их, полумертвых, палачи или вязали крепко и с моста прямо на Волхов кидали, в полынью большую, которая так и не замерзает с той поры! Детей, грудных ребят – привязывали к груди материнской – и вместе топили их… Кто выплывет, тех баграми под лед толкают, добивают, как на промыслах северных поморы тюленей, моржей дубинами глушат…
Пять недель уже бойня идет… Волхов трупов не пронес, вода по льду разлилась…
И все время Иван сам следит за казнями…
Пожелтел, похудел, измучился весь… Уж и не слышит он стонов… так прислушался к ним… Крови не видит, столько пролито ее… Только в лица смотрит казнимым, пытаемым. Смотрит, трясется и твердит:
– Чары… Чары проклятые!
И правда – чары… Все, кого ни пытают перед ним, кого ни секут на куски, кого ни жгут на углях: стариков, молодых ли, женщин, детей ли, – все равно… У всех – одно и то же лицо… Кроткое, старческое… Бескровное… Лицо Филиппа, удушенного еще там, под Тверью далекой, в Отрочьем монастыре… Раскрыты широко стекловидные глаза… И прямо в сердце глядят Ивану… И жгут это сердце… Мучительно жгут… Сунул нарочно Иван свою руку к огню, на котором пытали кого-то… Куда слабее палит этот огонь, чем тот, которым грудь полна.
– Что ты, государь! Ай очумел? – басит Малюта. – Руки-то как греешь! Опалит совсем… Гляди!
А Иван и не слышит боли, не чует обжога… Шепчет тихо Малюте:
– Скажи, Малютушка: удавил ты его?
– Которого?…
– Ну, знаешь, того, старика… Бледного… Худого…