Грозное время — страница 50 из 61

– Энто позавчерашнего? Вестимо, удавил… Как он стал тебя лаять, со зла да от прижару, так я и тиснул его… Замолчал…

– Нет, нет… Не позавчера… А того… В Твери?

Ни за что Иван имени сказать не хочет… Как будто, сказавши имя, – он из могилы поднимет страшного мертвеца-мстителя…

– А? Про Филиппа ты? Ну, о чем и спрашивать… Похоронили, гляди, давно. Чего хватился!

– Так как же это? Зачем они? Как смеют? Зачем лица чужие у них, у крамольников? И глядят с укоризной… Его очами глядят… Напугать меня думают? Чары, чары все! – визгливо уж выкрикивает Иван… И вдруг упал на руки Малюте в сильном припадке, какие все чаще теперь у царя…

* * *

Не видно больше на пытках Иоанна. Уговорили его не ходить. Но тянется по-прежнему расправа кровавая.

Вокруг города на двести верст во все концы рассеялись отряды опричников. Там – все то же повторяется, что и в самом Новгороде происходит…

Наконец 13 февраля – шестинедельной бойне положен был конец… Среди свиты своей кромешной стоит Иоанн.

Передним – выборные от Новгорода, из каждой улицы лучший человек отобран… Хоть и выбирать мало кого осталось. До шести тысяч лучших людей новгородских, с женами, с детьми – лежат на дне Волхова-реки, в ямы уложены, в глубокие могилы, в общие…

Да и уцелелые горожане, призванные к царю, стоят перед ним на коленях, мертвецов бледнее, ждут, какие пытки для них приготовлены. Дрожат, как в лихорадке, глаз не смеют поднять на Иоанна.

И вдруг хрипло, но ласково, без прежней ярости зазвучал голос царя:

– Встаньте, люди мои… Вы, горожане новгородские, кого смерть не унесла… Молите Господа Бога, Пречистую Его Матерь и всех святых о нашем благочестивом самодержавстве царственном, о детях моих, царевичах Иване да Федоре, о всем нашем христолюбивом воинстве. Да дарует Господь нам победу и одоление на всех врагов, видимых и невидимых… Да свершится суд Божий общему изменнику моему и вашему, владыке Пимену, его злым советникам-мнихам, и попам, и всяким соумышленным его… Кровь пролитая – сыщется на их душах изменничьих… Вы об том, что было, теперь не скорбите, живите в Новгороде моем благодарно… А на место себя – ставлю вам наместника – боярина своего и воеводу, князя Петра Даниловича Пронского.

В тот же день Иоанн выступил ко Пскову.

Притупилась жажда крови, затих огонь ужасный в груди Ивана. Немного казней и пыток увидали псковичи после того, как все, на пороге у домов своих, с иконами, с хлебом-солью в руках, разодетые в лучшее платье, с колокольным трезвоном и веселыми кликами встретили въезд царя, кидаясь ниц на снег лицом.

Пограбили только горожан опричники… А казненных почти что и не было… Под самым Псковом к тому же встреча одна Ивану была тяжелая.

Нагой, не глядя на мороз, еле рубищем да веригами прикрытый, встретил Иоанна Никола-Салос, чтимый всем народом, Христа ради юродивый. Идет к царю, а в руке – кусок сырого мяса держит.

– Куда идешь, блаженный? Зачем мясо у тебя? – спросил Иоанн.

– На могилки новгородские иду… Есть его там буду… Бери, и ты поешь малость!

– В пост Великий?! Грех, блаженный муж!

– А ты, великий царь, кровь льешь христианскую… Не грех то?

– Не говори речей пустяшных, старче… Благослови нас!

– От Везельбула благословен ты… Эй, Ивашко, Ивашко! Буде тебе христианскую кровь пить! Захлебнешься… Сыроядец ты истый ноне! Не замай, минуй нас лучше… Не иди на град наш, не то и убежать не будет на чем… Вот, не хуже его! – и юродивый показал на шута царского, который ехал рядом с Иоанном, важно сидя на быке.

Иоанн смутился, молча въехал во Псков, – но пощадил жителей…

Особенно смутило Иоанна, что конь, на котором он ехал, – мертвым пал часа через два после того, как вступил царь в город. Словно накликал эту беду юродивый…

Скоро к Слободе повернул царь с войском своим кромешным… Но и в Слободе долго звучал раскат грозы Иоанновской, гибельной грозы, вконец сломившей гордость и силу новогородскую… Узнал царь, что принимали близкие ему люди подарки от новгородцев перед разгромом, что сношения с ними вели – и пал за это отцеубийца Басманов, погибло с ним еще немало из числа дружины царской, из опричников буйных и продажных…

Шестьдесят тысяч жертв скосила эта гроза, как толковал народ… В синодике – до трех тысяч отмечено… А было их – тысяч десять, не менее… Большая была гроза, но, к счастью, почти что и последняя…

* * *

Стоит начало апреля 1570 года. Ясный, тихий полдень. Небольшая, но людная сейчас площадь базарная в Торжке-городке так вся и тонет в вешней грязи.

По шерсти и кличка дана городку. Торжок – «подторжье» и Москве, и Новгороду, между которыми он стоит, и Пскову соседнему. Там базары великие, здесь – «подбазарок».

Недаром город на старом Ганзейском пути лежит. И на самой площади базарной высится несуразная, круглая каменная башня, Ганзою еще строенная.

Без башни площадь невелика была, а от нее теснее стало вдвое. Раньше сторожевою башня была. А под нею, в обширных, глубоких подвалах склад ганзейских товаров помещался.

Сейчас городок лишен почти всякого боевого значения. Есть в нем небольшой «двор воеводский», или княжеский, для тех лиц, которым порою за какие-нибудь заслуги Торжок со всеми прилежащими волостями пожалован бывает царем Московским.

А торг по-старому кипит и в лавочках, на базарах и площадях, и в амбарах-складах, по берегам Тверцы-реки, прихотливо бегущей мимо городка посреди лозняков да береговой заросли кудрявой.

Огромным оседающим куличом темнеет среди людной площади старая башня с ее невысокой, кое-где провалившейся от времени крышей, с узкими, беспорядочно разбросанными оконцами, пробитыми к толще стены больше в виде бойниц, чем для освещения внутреннего пространства полутемной, угрюмой «Просвирни», как прозвали башню за круглый, бесформенный вид.

Угрюмо, мрачно и темно в кельях, покоях и покойчиках, на которые кое-как, перегородками и стенами, где в два, где в один этаж разделена внутренность башни. А уж в подвалах, куда свет еле проникает сквозь отдушины, пробитые над самой замлей, да еще забранные толстыми решетками, – там, в сухих, каменных мешках, темно, почти как в могиле.

Две тяжелые, железом окованные подъемные двери ведут из башни в два отделения этих подвалов.

По стертым, выбитым каменным ступеням можно опуститься туда. Первое отделение обращено сейчас в арсенал, где сложен небольшой запас оружия, старые пищали, бердыши, бочонки с «зельем», с порохом.

Второе отделение обращено в тюрьму, теперь переполненную пленными. Тут и немцы, взятые царем Иваном в Ливонии, которую он недавно так сильно разгромил, и татары, частью степные, частью из тех наемных орд, которые служили и Речи Посполитой, и Ордену, запродаваемые своими беками и князьями.

Кроме трех небольших смежных помещений, сейчас битком набитых пленными, – идут от второго подвала далеко под землею еще тайники, склады, ходы потаенные, чуть ли не под Тверцой-рекой, давая выходы на другом берегу, где-то в лозняках. Так толкуют старики. И в стенах подвалов видны словно двери замуравленные или даже настоящие железные двери с тяжелыми и ржавыми замками.

Ключи от тех замков, как говорят, у воевод торжковских да у самого царя находятся, и что за теми дверями – только они и знают.

Раз как-то, много лет назад, рыл один рыбник-горожанин подвал себе при доме. А двор его неподалеку от башни раскинулся, И наткнулся он на провалину, очистил ее от земли. Коридор оказался старинными кирпичами, тонкими да звонкими, выложен. Пошел рыбник один по тому коридору. Никто из рабочих за ним не решился следовать. Огня взял с собой. Не скоро назад вернулся. Еле идет. Бледный… И говорит:

– Долог ход. В одном месте ровно покойчик, расходится вширь он. И костей там человечьих куча. Дух – тяжкой, так что обмер я даже раз. А в покое дверь железная, запертая. И за той дверью, слышно, опять пусто…

Потом с братом вторично пошел он туда. Кости наружу вынесли, похоронили их. Может быть, еще что-нибудь, кроме костей нашел там рыбник. Только скоро в гору пошел, в Тверь сперва, а там и на Москву с братом переехал, широко торг повел.

Сухо сравнительно в подземной тюрьме. Из почвы вода не просачивается. На сухом месте башня построена. Темно только, душно здесь.

Дыхание нескольких десятков грудей отравляет воздух, увлажняет стены и каплями собирается на потолке, где оседает также влажный воздух, проникающий сквозь отдушины извне, как дыхание грязной, тающей вешней земли.

Бледные, истомленные лица пленных носят на себе следы лишений и голода.

Не дают воздуха вдосталь, не дают хлеба, даже воды не дают вволю этим несчастным их сторожа и тюремщики.

Кормовые гроши, какие отпускаются на узников, конечно, не доходят к ним.

Они нужнее и дьякам тюремного приказа, там, в далекой Москве, и здесь, местному хозяину «Просвирни», тюремному приказчику и сторожу главному, до которого все-таки доходят оборышки казны, отпускаемой от царя на прокормление пленных.

Все-таки есть людям надо. И их выводят раза два в неделю в город; бедняки, жалкие, почернелые от тюремного сиденья, вызывают сострадание в самых огрубелых сердцах, и им дают все, что под рукой: хлеб, яйца, сухари, остатки обеда или овощей, обрезки мяса похуже, какие залежались на лотках у торговцев… Потом это делится всеми заключенными, при участии ихней стражи, отбирающей что получше. И питаются, живут люди.

Вода, правда, ничего не стоит. Ее бы вдоволь можно давать несчастным. Но для воды нужны кадочки, ушаты… Нужно приходить, отпирать двери подвалов, водить узников к реке, где они могут набрать воды… Все проволочки, труд, трата времени. Обойдутся и без свежей воды бусурмане-немцы и орда некрещеная. И неделями стоит-застаивается вода в большом церерезе в углу одного из казематов. Порой – и совсем пуста. И томятся жаждой жалкие люди, ждут, пока другие, вольные их собратья вспомнят о заключенных, придут, поведут их воды набрать!