Грозовое лето — страница 26 из 57

— Ай умница! — восхитился Кулсубай. — Хай-а-ай, мырдам, не зря тебя держу в начальниках штаба!..

— И надо бы вычеркнуть последние слова: «…уйду в киргизские степи», агай! — осмелев, сказал есаул. — Неприлично предъявлять Ленину такие требования.

Но высокомерный Кулсубай наотрез отказался изменить текст письма, обругал есаула за дерзость.

— Обойдусь без твоих указаний! Переписывай начисто да пошли вестового за Сафуаном.

Однако найти Сафуана Курбанова не смогли, а поутру выяснилось, что он с четырьмя офицерами первого эскадрона и своими ординарцами убежал к Хажисултану-баю, вступил в повстанческую антисоветскую дружину.

— Упустили! — бушевал Кулсубай, попрекая и есаула, и офицеров. — На ваших же глазах они седлали коней! Что бы спросить: куда собрались? Ну, я его поймаю, ха-а-ай, из-под земли добуду, с живого шкуру сдеру!.. Послали письма? — прицепился он к начальнику штаба.

— Отправлены с нарочным ночью! — отрапортовал есаул.

— Слава аллаху, что это дело не угробили, — подобрел Кулсубай-агай.

28

Услышав, что Загит уехал куда-то в командировку, Гульямал потеряла покой, то и дело бегала к штабу, с нетерпением ждала возвращения комбата: она уверилась, что Загит непременно встретит в пути Хисматуллу, а если не встретит, то узнает, где тот странствует. Год и двадцать три дня она жила без Хисматуллы, — отмечала аккуратно и в памяти и на бумаге каждый прошедший день бабьего одиночества. Хоть бы краткую весточку прислал: мол, жив-здоров… И мать Хисматуллы, болезненная Сайдеямал, говорили, не получала от него писем и устных поклонов. Енгей забыл и родимую матушку забыл!.. Неужели погиб в боях? Нет, нет! Ее Хисматулла жив, а если ранен, пусть тяжело ранен, пусть без ног остался, то Гульямал примет его, до последнего своего вздоха станет ухаживать за ним.

В сумерках Гульямал возвращалась из штаба в лазарет. В задумчивости она не приметила застенчиво улыбнувшегося ей командира роты Ахняфа, неразговорчивого, вечно озабоченного какими-то думами юношу.

— Сестра! Сестрица!..

— А! Это вы? Здравствуйте!.. Напугали! — безучастно сказала она, вовсе не желая обидеть Ахняфа.

— А я-то считал, что вы храбрая!

— Мы, женщины, храбрые до поры до времени…

— А почему вы такая невеселая?

— Нет, я веселая, я всегда веселая. — Гульямал рассмеялась, но притворяться она не умела, и смех прозвучал безрадостно.

Чуткий парень и это уловил, помрачнел, пробормотал, не смея поднять на нее глаз из-под козырька форменной фуражки:

— Скрываете вы от меня свое горе, сестрица! Когда я лежал в лазарете, то вы были совсем другой! Ласковой! Внимательной!..

«Наивная ты, молодая душа! Я же тебя израненного жалела… И сейчас раненые не видят меня мрачной…»

— Подождите, — боясь, что она уйдет, сказал Ахняф. — Вы так мне и не ответили! Я ведь тогда признался… всю правду сказал! Я жду, я надеюсь… А вы стараетесь со мной не встречаться. Мне плохо без вас…

«Что я могу поделать со своим сердцем, милый? Сочувствую… Когда Хисматулла отталкивал меня, рыдала горькими, как полынь, слезами».

— Кустым, — мягко, но неприступно произнесла Гульямал, — у тебя вся жизнь впереди, ты встретишь нежную, красивую девушку… Зачем я тебе, кустым?

И, не прощаясь, чтобы не расплакаться, она быстро взбежала на высокое крыльцо.

Вечером, после дежурства, она, усталая, еще раз наведалась в штаб и окончательно расстроилась: Загит не приехал… В окне дома, где жили сестры милосердия батальона, тускло лучилась керосиновая лампа без стекла. Дверь была распахнута, в полутемной горнице на полу лежали охапки душистого сена, прикрытые одеялами, шинелями. Девушки готовились ко сну: расчесывали косы, раздевались, весело разговаривая о событиях минувшего дня.

Унылое лицо Гульямал словно отрезвило их, девушки перестали смеяться, переглянулись.

— Где ты пропадала?

— А мы уж забеспокоились!

— В штаб заходила, — вяло обронила Гульямал.

— Вернулся комбат?

— Говорят, что вернется поздно вечером…

Круглолицая Галия убавила фитиль, чтобы лампа не коптила, потянулась, с завыванием зевнула, сконфуженно рассмеялась и вдруг сказала невпопад:

— А ведь Загит-агай может встретить Хисматуллу в штабе!

«Значит, говорили только что обо мне и Хисматулле», — догадалась Гульямал.

— Если бы Хисматулла находился в дивизии и даже в армии, обязательно наткнулся бы на земляка, — сердясь и на себя, и на девчачье любопытство, произнесла она тоскливо. — И услышал бы обо мне.

— А почему же ты с таким нетерпением ждешь комбата? — прицепилась к ней кокетливая Назифа.

— Утопающая хватается за соломинку…

— Нет, Гульямал-енгей, правда, я вот удивляюсь тебе, твоей верности, — затараторила Назифа. — О такой верности только в песнях поют!.. А я влюблялась бесконечно в джигитов, но не переживала, не страдала, ха! Очень нужно!.. Совсем уж полюбила парня, и бравого парня, загляденье, а через день-два встретила другого джигита и в него втрескалась до безумия!..

Девушки добродушно засмеялись.

— Да разве это любовь, Назифа-хылу?[32] Увлечение! Баловство! — сказала с упреком Гульямал. — А вот полюбишь по-настоящему, прикипишь сердцем к посланному судьбою, тогда сразу бросишь свои развлечения, изведаешь и слезы, и горечь разлуки!

Девушки притихли, посмотрели на нее сочувственно.

Гульямал легла, накрылась камзолом, задумчиво взглянула на потолок, по которому бегали золотистые блики от вздрагивающего лепестка огонька лампы, сказала негромко, погружаясь в воспоминания:

— Когда была девчонкой, тоже на многих парней заглядывалась. Неожиданно, не спросив моего согласия, как у нас водится, выдали меня замуж… Муж вскорости умер. И, на свою погибель, полюбила я Хисматуллу-кайнеша.[33] Теперь не вижу вокруг ни одного джигита, о кайнеше думаю всегда и всюду, во сне с ним беседую, наяву слезы лью и смеюсь от счастья, что он живет на земле, хотя и далеко от меня… Ну, девушки, тушите лампу и ложитесь! Завтра ведь на дежурство.

Утром Гульямал услышала в открытое окошко, как ездовой крикнул приятелю у батальонной кухни:

— Комбат вернулся! Созывает всех командиров!

Наскоро умывшись, причесавшись, Гульямал понеслась, земли не чуя под собою, в штаб. Обычно она держалась солидно, церемонно, и за это ее уважали красноармейцы и командиры, а в этот день резво бежала, как газель, не отвечая на приветствия знакомых.

Загит, исхудавший, в запыленной форме, стоял на крыльце штаба и разговаривал с командирами; ординарцы только что увели дымившихся испариной, нерасседланных лошадей; штабной писарь уже подступил к комбату с приказами, ждущими его подписи; телеграфист принес папку со срочными расшифрованными депешами.

— Кустым!.. Товарищ комбат!.. Загит-кустым!.. — промолвила Гульямал через силу, отталкивая и писаря, и телеграфиста, и заплакала.

— Да что с тобой, енгей? — Загит всегда терялся при виде плачущей женщины. — Неужели тебя обидели?

— Никто меня не обижал! — спохватилась Гульямал. — Прости, кустым, бабью глупость!.. Примчалась услышать от тебя добрые вести. Привыкла, что ты всегда в батальоне. Без тебя сиротливо…

Загит ничего не понял из ее бессвязных слов, но протянул:

— А-а-а! Новости добрые, енгей, очень приятные. Башревком переехал в Стерлитамак. Дутовские казаки бегут без оглядки в степи. Башкирская бригада перешла от белых к нам! Вот-вот прибудет к нам и Кулсубай с джигитами.

— Ничего не слышал в штабе о… о Хисматулле? — боязливо, еле слышно спросила Гульямал.

— А-а-а! — понимающе протянул комбат. — Нет, ничего не слышал.

Гульямал громко всхлипнула.

«О аллах, она сейчас опять зарыдает!..»

— Не сегодня-завтра мы освободим от беляков Сакмаево, — бодро, чтобы как-то успокоить Гульямал, сказал Загит. — Там все выясним. Столько терпела, потерпи еще считанные дни. А хочешь, поедем вместе встречать отряд Кулсубая-эфенде…

— Нет, мне пора на дежурство, — улыбнулась сквозь слезы Гульямал. — Разве бросишь раненых? Спасибо, товарищ комбат!

29

Кулсубай не терял времени понапрасну, молниеносным ударом разгромил белый гарнизон в Идельбаше, отогнал колчаковцев и дутовцев за реку Урал и остановился на отдых в деревне Кармашлы, полагая, едва ли справедливо, что джигиты и он сам теперь имеют право и отоспаться, и попировать, и побаловаться с молодухами.

Однако отдыхать не довелось — командир соседнего красного пехотного полка Пензенской дивизии прислал гонца с просьбой о помощи: атакуют крупные силы противника, а в полку нет патронов и продовольствия, красноармейцы голодные, в разбитых походами лаптях.

Кулсубай не мог отказать соседу — это было бы недостойно чести джигита. И он приказал своим всадникам готовиться к походу.

Разведчики вскоре сообщили, что полк белых с артиллерийским дивизионом занял позиции на правом берегу Канана, а чуть позади, в двух киргизских аулах, находятся обозы.

— Вот мы сперва нападем ночью на аулы, захватим обозы с боеприпасами, с продовольствием, а на рассвете, когда часовые задремлют, убаюканные тишиной, ударим по белякам с тыла, — сказал Кулсубай начальнику штаба. — Пиши приказ!

— Да я лучше на словах объясню командирам эскадронов, — кивнул есаул и ушел: он уже смирился, что его приказы в дни партизанской борьбы командиры всех степеней употребляли на цигарки, бумага была скверная…

Ночь наступила дождливая, лошади, измотанные бесконечными походами, еще не отдохнули, не вошли в тело и вяло брели по грязной дороге, разъезжаясь копытами по скользкой глине. Северный студеный ветер пронизывал всадников до костей. Стояла такая темень, что хоть глаз выколи…

Перед атакой Кулсубай обратился к джигитам с отеческим напутствием:

— Нас вдвое меньше, чем белых, мои сыны!.. И вы, и ваши кони устали. Но не падайте духом. Если нападем смело, дружно, внезапно, то обязательно разгромим беляков. Из степи они нас не ждут — сторожат левый берег Канана. Вперед!..