Опытные разведчики, ползавшие бесшумно, по-пластунски, сняли часовых — те и не вскрикнули… С бархатистым шуршанием взлетела, прочертила темный небосвод красная ракета и как бы подтолкнула джигитов — эскадроны развернулись и лавой понеслись на позиции противника. Белые солдаты и офицеры выбегали из землянок, выпрыгивали из окон изб без сапог, в нательных рубахах, отстреливались наугад. Кулсубаевцы рубили их саблями, стреляли в упор по мечущимся, обезумевшим от страха воякам, сбивали лошадьми в грязь.
Нехотя занимался серый рассвет. Кулсубай поздравил джигитов с победой, велел подсчитать трофеи, незамедлительно везти патроны и провизию соседям.
Начальник штаба поморщился:
— Командир-эфенде…
— Сколько раз я тебя поправлял: не «эфенде», а «товарищ командир»! Ты сам-то где несешь службу? В Красной Армии!..
Есаул вздохнул: похоже было, что не очень он радовался, что служит в Красной Армии.
— Товарищ командир, а лучше бы не посылать обоз соседям, — осторожно заметил он. — Понимаешь, наши джигиты привыкли, что вся добыча после боя доставалась им! Очень это не понравится нашим парням — лакомый кусок пронесли мимо рта.
— Ну, оставь им кое-что, — разрешил Кулсубай.
— Вот именно — кое-что! — многозначительно сказал есаул. — Ты помни, агай, что наши парни в бою лютые, не боятся ни аллаха, ни черта, но набаловались пировать после боя…
— Значит, будем укреплять дисциплину по-большевистски! — охотно обещал Кулсубай, но после ухода есаула задумался…
В ближайшие дни приехал интендант из штаба Пензенской дивизии и провел учет всех трофеев. Не только джигитам, но и самому Кулсубаю такие строгости не понравились.
«Если от меня отшатнутся джигиты, то я погибну!.. Конечно, в Красной Армии свои порядки, я это знал, и мои всадники знают, но они подчинятся скорее красному командиру Загиту, чем мне, атаману!»
В довершение неурядиц вестовой привез приказ начальника Пензенской дивизии: отряду Кулсубая предписано идти в казахские степи, там в аулах провести мобилизацию и людей, и лошадей, срочно обучать новобранцев.
Осень выдалась ранняя, то падал мокрый снег и таял, то моросил нескончаемый унылый дождь. Лошади совсем обессилели, а джигиты, оборванные, вшивые, неделями ночевавшие у костров, забывшие и о банях и о теплых избах, все чаще бросали на Кулсубая недовольные взгляды.
Есаул каждодневно докладывал, что в эскадронах началось шевеление, кое-кто из горластых всадников подбивает приятелей бросить выслуживающегося у красных Кулсубая и, пока не поздно, возвращаться в родные аулы.
«Не ты ли благословляешь их на бегство?.. Ох, есаул, поймаю с поличным — зарублю!..»
И Кулсубай велел трубить общий сбор.
В мутно-серых облаках ныряло тусклое солнце, нежаркое, не веселящее душу. С севера, с Урала, летели крутые волны холодного ветра. Степь лежала плоская, хмурая, с выгоревшей, рыжей травою, с черными трещинами оврагов, с протоптанными в грязи дорогами, уходящими в Хиву, в Туркестан, в Акмолинск.
Эскадроны стали полукругом, и всадники молчали от усталости и от обиды на Кулсубая — он это чувствовал.
«Зима, скоро зима!..» — сказал он себе, нахлобучил поглубже шлем с красной звездою, передернул лопатками под забрызганной грязью шинелью; на левом рукаве была пришита эмблема: зеленый полумесяц, а над ним алая звездочка.[34]
Он ясно понимал, что криком, страхом не возьмешь джигитов, не слезавших всю осень с седла, спавших на оледенелой земле… А где Кулсубай отыщет слова, берущие за душу, стыдящие малодушных, вдохновляющие потерявших веру?.. Когда-то на прииске он умел двумя-тремя словами увлекать за собою старателей, но там рядом с ним был мудрый Михаил, прошедший ленинскую школу революции, и часто Кулсубай повторял речь Михаила, пожалуй, еще более страстно, пылко… А здесь Кулсубай сам за все отвечает, никто ему не подскажет, никто не поправит, — надо бережно взвесить каждое свое слово, иначе все пойдет насмарку… В степи, совсем неподалеку, бродят конные разъезды белых, отряды дутовских казаков, разбойничьи шайки — любую минуту жди нападения!.. Джигиты всегда были готовы идти за Кулсубаем в огонь и воду. Не надломилась ли их стойкость от изнурительной усталости степных походов?
Привстав на стременах, Кулсубай прокричал во всю силу легких:
— Друзья! До сих пор судьба относилась к нам одинаково: и победы, и боевые неудачи, и утраты друзей мы делили поровну. Вы воевали, и я воевал! Вы голодали, но и я голодал! Теперь вы приуныли, растерялись, тяготы походов вам не по силам, и вы хотите бросить меня, своего командира, своего старшего брата, вернуться в родные аулы. Неволить не стану! Кто мне верит, тот пойдет за мною в бой, в степную стужу! Кто не верит, тот пусть уходит!.. Один пойду на врага, который сжигает аулы, убивает старателей, мужиков, вдовами пускает по миру наших жен, сиротами — детей! Пойду один в бой и умру честно.
Он выхватил саблю, леденисто сверкнувшую над его головою, и, пришпорив всхрапнувшего жеребца, медленно поскакал по проселку, уходящему в ненастное степное безмолвие.
В стылой, тяжелой тишине он, почерневший от горя, слышал только мерный топот своего коня и бешеные удары своего сердца.
И вдруг степь взорвалась ликующими криками:
— Ага-а-а-ай, подожди, мы с тобою!
Он оглянулся и беззвучно зарыдал от счастья — эскадроны в строю, словно церемониальным маршем, мчались за ним, степь загудела победными колоколами.
30
Этой же осенью Загит простыл в походе и свалился. Простуда и раньше привязывалась к нему, но он быстро с нею управлялся: выпивал залпом стакан самогона-первача, накрывался тулупом и утром вскакивал молодец молодцом. На этот раз привычное лечение не помогло — виски раскалывались от боли, Загит задыхался, то его бросало в нестерпимый жар, то он цепенел от озноба, и перепуганная Гульямал вызвала из дивизионного госпиталя врача.
Приехал на тарантасе сердитый старик в пенсне, с раздвоенной седою бородою, окинул Загита беглым взглядом и вынес приговор:
— Воспаление легких! В госпиталь!
Загит попытался сопротивляться:
— Товарищ доктор…
— Уже сорок лет доктор… Вас и осматривать-то не надо, по первому взгляду видно, что дышите на ладан. Поражен, что старшая сестра, — он кивнул на Гульямал, — этого не заметила и до сих пор не отправила вас в госпиталь.
— Товарищ доктор, я не могу бросать батальон, лечите здесь, обещаю выполнять все ваши требования.
— Красной Армии вы нужны живым, а не покойником!.. Доложу о вашей недисциплинированности комиссару дивизии товарищу Трофимову.
Загит понял, что упрямством старика не осилить, и начал маневрировать:
— Товарищ доктор, разрешите остаться в батальоне! Со своими!.. Дома и стены лечат!
Гульямал и красотка Назифа принялись слезно умолять доктора, клялись, что глаз не спустят с комбата, станут кормить его с ложечки, лелеять, как младенца.
— Да я одна его выхожу! — пылко воскликнула Назифа, но, услышав, как подружки за ее спиной зафыркали, зашушукались, сконфузилась и спряталась за Гульямал.
— Отлично, отлично, — обронил в бороду врач, — занимайтесь знахарством, а я умываю руки и буквально, и символически! Сегодня же доложу товарищу Трофимову.
Все же на крыльце он дал Гульямал дельные медицинские советы и обещал заглянуть дня через два-три.
В сенях, проводив доктора, Гульямал наткнулась на Назифу и вполголоса сказала:
— Если хочешь, лечи комбата! Но… без глупостей. Сама призналась, что все твои влюбленности короче воробьиного носа. Комбат личность серьезная, и не мути ему голову!
Назифа взвизгнула:
— Да что вы, Гульямал-апай! Смею ли я влюбиться в командира?
— Еще как посмеешь!.. Дело разве в командире? Любовь не пламя, вспыхнет — водою не зальешь!
— Я же просто так, к слову!
Глаза у девушки были шальными, — ясно, что влюблена в Загита без памяти.
«Не водою, а слезами заливают безнадежную любовь», — сказала себе Гульямал, махнула рукою и ушла: слава аллаху, хлопот у нее с больными и ранеными красноармейцами было невпроворот, и размышлять и рассуждать о любви было недосуг.
А осчастливленная Назифа на цыпочках скользнула в горницу, подошла к Загиту. Тот лежал спокойно на спине, закрыв глаза, и девушка решила, что комбат уснул, и принялась бесшумно прибирать — повесила на вешалку шинель, вынесла на кухню сапоги, мокрой тряпкой вытерла стол.
А Загит то дремал, обессилев, то просыпался в поту и сквозь полусмеженные веки наблюдал, как красивая, статная девушка хлопотала подле него — то платком смахнет испарину со лба, то заботливо подоткнет одеяло, то поднесет к воспаленным губам стакан с кисленьким клюквенным настоем… Загит рос сиротою, в нужде, среди чужих, и теперь так благостна была ему нежность девушки.
— Сестра, — позвал он.
Девушка обернулась и заученно твердым тоном сказала:
— Товарищ командир, вам разговаривать запрещено! И двигаться тоже запрещено!
— Если я командир, то сам знаю, что мне делать, — усмехнулся Загит. — А ты откуда, сестренка?
— Я из маленького аула близ Тукана, Бускина Назифа.
— По фамилии я тебя запомнил давно, ты все с Гульямал-апай вместе ходишь, и в штаб, и в лазарет, а имени вот не знал…
— Я апай очень уважаю! — с вызовом сказала Назифа.
— Кто же Гульямал не уважает… И умна, и честна! — сердечно произнес Загит. — А кто же у тебя, сестренка, дома остался?
— Никого там нету, пустой дом, отец и мать умерли, я жила у старшего брата, он хотел меня насильно выдать замуж за богатого старика, а я убежала на прииск.
— А где же ты познакомилась с Гульямал-апай?
— В Кэжэне. Она шла с красноармейцами, увидела, что я плачу у забора, подошла и приголубила. В тот день они отступали из Кэжэна. Все с винтовками, с револьверами, и у апай ружье… Она говорит: «Поедем с нами». Конечно, я согласилась…
— Сколько тебе лет?
— Восемнадцать.