— Он нам нужен живой!..
Наверняка удалось бы скрыться баю, но разведчики Кулсубая отлично владели мастерством партизанской войны и на всякий случай, не дожидаясь приказа, сторожили дорогу далеко впереди, — к ним и примчался уже ликующий Хажисултан, опомниться не успел, как его окружили с обнаженными саблями джигиты.
— Убейте меня, продавшие веру кафырам! — величественно простонал бай, отдавая джигитам саблю и револьвер. — Убейте!.. Впереди вас ждет расплата за то, что надругались над богобоязненным мусульманином! Проклятье аллаха обрушится на вас!..
Подъехавший Кулсубай посинел от злобы.
— Нет, лицемер, тебя раньше поразят проклятья! Ты мучил, грабил, ты убивал неповинных! Ты измывался над молодухами и старцами! Тебя, не нас, покарает всевышний! — Он помнил предупреждение чекиста и совладал с собою, не схватился за револьвер. — Вяжите его!
Пользуясь замешательством, старший пастух с подручными сгинули в предвечерней мгле, то снежно-синей, то мрачно-черной, но Кулсубай не рассердился на своих всадников: улов-то был нынче редкостно удачным…
На обратном пути он посетовал:
— Эх, Василий, напрасно ты придерживаешься порядка!.. Да я б его задушил собственными руками! Своим бы ножом зарезал!
— Нет, товарищ, без суда и следствия убивать даже самого грязного преступника недопустимо. Это первейшее назидание товарища Дзержинского, — сказал убежденно чекист.
Кулсубай не согласился:
— Хажисултан сосал кровь народа и не мог насытиться! А мне теперь прикажете его пожалеть? Ха!.. Кровь за кровь! Смерть за смерть! — сдавленным от ярости голосом произнес он. — И это ты решил защищать лютого, с окровавленной пастью волка?
— Да не горячись! — урезонил его Василий Иванович. — Кому охота защищать Хажисултана? Его будет судить Ревтрибунал Башкирской республики.
— А вдруг его оправдают?
— Агай, агай, в трибунале заседают коммунисты! Они разберутся в обстоятельствах дела и вынесут справедливый приговор. Хажисултана и его пособников ждет суровая кара.
Подумав, Кулсубай вяло заметил:
— Мы тоже бы его по справедливости без трибунала зарезали… Врагу пощады давать не намерен!.. Ладно, подождем приговора. Тебе, парень, я верю.
— Спасибо на добром слове, — серьезно сказал чекист. — В штабе составим акт о поимке преступника, а тебе я выдам расписку: «Принял арестованного Хажисултана, в чем и подписуюсь собственноручно».
— А печать?
— Печати у меня нету.
— Ладно, есть у моего начальника штаба, пусть есаул и пришлепнет, — веселее сказал Кулсубай.
С надежным конвоем Хажисултана отправили в Стерлитамак, Василий Иванович уехал по секретным делам в горные аулы, а Кулсубаю было приказано с отрядом идти форсированным маршем в Верхнеуральск, где укрылись сыновья Хажисултана — Шаяхмет и Затман.
Поход был изнурительным, лошади питались только подножным кормом — щипали траву в бесснежной степи, всадники дремали в седлах, терзаемые и голодом и стужей, и Кулсубай никого не торопил, не командовал, не ругался, а по-отечески уговаривал джигитов терпеть и служить честно, как и подобает красным воинам.
В отряде Шаяхмета и Затмана остались самые преданные пособники — они бросались в сечу с мусульманским фанатизмом, заранее вручив душу аллаху, не надеясь на спасение.
И джигиты Кулсубая их не щадили — рубили сплеча, вбивали пулю в упор. Шаяхмет попал в плен. Кулсубай успел выхватить его из рук своих разгоряченных джигитов, но те все-таки его изрядно помяли… А Затман с телохранителями скрылся.
В пригородном селе Кулсубай остановил отряд на отдых. Стояла глухая, метельная полночь. Ординарец заколотил и плетью и кулаками в ворота приземистого, но крепкого дома.
— Отворяй! — кричал он и по-башкирски, и по-русски.
В доме не зажигали свет, не откликались, но неожиданно пронзительно завопили, завизжали женщины и дети:
— Спасите!.. Большевики убивать пришли!.. Аллах, спаси!
Ординарец с седла влез на забор, спрыгнул во двор, открыл ворота. Кулсубай, есаул, вестовые въехали, с удивлением и раздражением прислушиваясь к душу леденящим рыданиям и стонам.
— Алла-а а, спаси!..
— С чего это они сбесились? — Кулсубай спрыгнул с седла, на негнущихся после долгого ночного перехода ногах прошел к крыльцу. — Поди узнай!..
Ординарец толкнул дверь, через минуту вывел растрепанную старуху; она так перепугалась, что слова вымолвить не могла, а лишь тянула к Кулсубаю трясущиеся руки.
— Мать, да что с тобою?.. Мы не разбойники, мы не белые, мы красные и бедняков не обижаем, — мягко сказал Кулсубай. — Поставь-ка самовар, мы у тебя переночуем.
Старуха все еще не пришла в себя, норовила броситься в ноги гостям, причитала, как плакальщица на похоронах:
— Агай! Не трогай детей, ради аллаха!..
— Да кому нужны твои дети! — с досадой сказал Кулсубай и вошел в душную горницу.
Ординарец запалил стеариновую — из штабных запасов — свечку. Вестовые вносили и бросали на пол тулупы, кожаные сумки со штабными делами, мешки с провизией и патронами.
— Ставь самовар! — властно сказал Кулсубай, садясь на лавку, вытягивая ноющие ноги.
Просьба была привычная — башкиры всякое дело и начинают и кончают чаепитием. Свеча разгоралась, в прерывистом свете Кулсубай разглядел зареванные детские личики — мальчишки и девчонки, зарывшиеся на печке и на нарах под шубы и одеяла, боязливо выглядывали… Старуха все еще всхлипывала, крышка и труба с грохотом падали из ее рук, и ординарец сам взялся за самовар. Вышла из-за занавески молодуха, глаза у нее были тоже заплаканные, низко поклонилась Кулсубаю.
— Кого это вы испугались? — обратился к ней Кулсубай.
— Большауников, агай, большауников![37] — с замиранием сердца прошептала хозяйка. — А вы кто будете, красные?..
— Красные.
— Я и вижу, что у вас рогов на лбу нету и огонь изо рта не полыхает! — заликовала молодуха. — Значит, не обманываете — красные! Мы красных не боимся — добрые… Мы боимся большауников! Апай, успокойся! — прикрикнула она на старуху и, нагнувшись, позвала из-под печи: — Вылезай, олотай![38]
Проворно выполз седобородый старик, облепленный паутиной, испачканный мусором; громко, истерически смеясь, он попытался поцеловать руку Кулсубаю, но тот отпрянул.
— Дедушка, дедушка, не надо, я не мулла, я красный командир!..
— Вот я тебя и благодарю, что спас семью от большауников! Сейчас и молитву прочту.
Старика еле-еле успокоили, напоили чаем и уложили спать.
Осмелев, почувствовав себя увереннее с добродушными джигитами и их командиром, молодуха сказала вполголоса:
— Как услышал олотай, что отряд идет в аул, приготовился к смерти! Чистые холщовые портки надел, рубаху тоже чистую и начал читать заупокойные молитвы. А потом раздумал и спрятался под печкой!
Вестовые и есаул смеялись вместе с хозяйкой, но Кулсубай спросил серьезно:
— Кто же вам наврал, что у большевиков рога на лбу, а изо рта бьет пламя?
— И староста, и лавочник так говорили!
— И вы поверили?
— Как же не поверить? Староста! — заметила опамятовавшаяся старуха.
«Темная моя башкирская деревня! — думал мрачный Кулсубай. — И когда же начнется твоя новая, светлая, разумная жизнь?..»
Он угощал разгулявшихся детей сухарями — отрядные запасы были скудными, — однако оставался нелюдимо-замкнутым.
32
После вечернего намаза Гильман-мулла быстро примчался домой, предвкушая наслаждение настоящим китайским караванным чаем: в сундуках еще хранились дореволюционные оптовые закупки.
Едва жена вошла в горницу с бурлящим самоваром, в окно постучали палкой, громыхнула калитка и на крыльце появился Мухаррам, бывший староста Сакмая.
«Ай, обжора! Ай, лакомка!.. Нарочно подгадал к чаепитию! Не мог поговорить о деле в мечети после намаза», — сморщился мулла, но сказал фальшиво приветливым голоском:
— Айда, проходи, садись!.. Значит, уважаешь меня, спасибо… А я еще «бисмилла» не успел произнести![39]
Мухаррам прислонил палку к стене, снял войлочную шляпу, вытащил из нее тюбетейку — кэпэс — и прикрыл ею сверкавшую лысину. Не снимая камзола с обшитыми позументом лацканами и воротником, опустился на нары, провел по бороде сложенными ковшиком ладонями и сказал благолепно:
— Аллахы акбер!..
Мулла в душе осудил невоспитанность бывшего старосты, сказал скрипуче:
— Чего ж ты садишься у двери, как бедный родственник?.. Проходи к самовару. Эй, кто там! Снимите гостю сапоги!
Вбежал служка, пятнадцатилетний паренек, нагнулся, чтобы стащить с Мухаррама каты, но тот поджал ноги под нары.
— Не надо, не надо! Не время чаи распивать, хазрет![40]
— А что стряслось?
— Так ты ничего не знаешь?
— Ну, не знаю…
— Вчера в Стерлитамаке расстреляли Хажисултана и Шаяхмета!
Мулла выронил из затрясшихся рук чашку на скатерть, обмяк, как свеча, пылавшая с обеих сторон; рот судорожно искривился.
— Кто сказал?
— Султангали сказал. Был он на кэжэнском базаре, тамошний милиционер получил из Стерлитамака депешу.
— В Башревкоме же свои люди, — с изумлением сказал мулла, — как же не помогли?
— Султангали говорит: пробовали, но не сумели… Коммунисты предупредили: «Если спасете бая и его сынка, то и с вами пойдет особый разговор». Ну, те, конечно…
Остабикэ[41] жалостливо вздохнула:
— И-и-и, бедняжки жены бая! Что-то будет теперь с ними без хозяина?
— Чужая беда не беда! — отрезал мулла. — Ты о своем доме подумай! То-то обрадуются враги Хажисултана и его сынков!.. А друзья Гайзуллы и Гульямал? И до нас доберутся! И-их, неразумная остабикэ!
— Да ведь я…
— А ты чего тут вертишься? — напустился мулла на служку. — Распустил уши! Не твоего ума эти разговоры! Беги за Султангали, скажи, что мулла-эфенде зовет для важного разговора!