Служка опрометью бросился к двери.
Мухаррам снял тюбетейку, почесал лысину, с минуту подумал и заявил, вставая:
— Нет, я сам пойду, Султангали твоего мальчишку не послушает. Гордый он, упрямый, мой кейяу![42] Этот не чета своему старшему брату Загиту. Тот размазня!.. А Султангали как скажет, так и отрежет. Счастливая моя дочь, вышла замуж за самостоятельного человека. И наша вся надежда сейчас, мулла, исключительно на Султангали-кейяу. Он не подведет!
— Иншалла![43] — простонал мулла. — Да ты не задерживайся долго, у меня ведь сердце разрывается!
— Потороплюсь, хазрет!
Выйдя провожать гостя на крыльцо, мулла увидел лениво плетущегося по улице служку и понял, что Мухаррам проницательно знает нрав зятя. Не дав пареньку рта раскрыть, он заворчал:
— Знаю, вижу!.. О бестолковый раб аллаха! На что ты годишься? С таким пустяковым поручением не справился, о-о-о!.. Беги за Ахметгали, Загитзадой, Ильгамом и Кирамом! Одна нога здесь, другая там!
Мулла надеялся, пока гости не собрались, ублаготворить утробу чаем, но едва он присел к скатерти на нарах и принял от остабикэ чашку, как в сенях и на крыльце загремели крепкие шаги.
— Теперь чересчур быстро!.. О бестолковый раб аллаха!..
Трудно было угодить мулле.
Однако приглашенных он встречал благосклонно и изысканным жестом указывал место у скатерти. Конечно, последним явился Султангали, на приветствие хозяина не ответил, навалился на косяк плечом и, вольно скрестив руки на груди, заявил:
— Мулла-хазрет, не сходи с ума, мною не командуй!
— Нечестивый! — протяжно возгласил, как на амвоне, мулла. — Я старше тебя! Я наместник аллаха!.. Мой сан… Не позволю…
На Султангали такие заклинания не произвели никакого впечатления.
— Хазрет, помни — Хажисултан и Шаяхмет отправились ко всевышнему! — Нижняя, тяжелая, как топор, челюсть Султангали выпятилась. — Хозяин Сакмая и нашего аула отныне Нигматулла-агай, а в его отсутствие — я!.. Ослушники будут жестоко наказаны. Речи председателя Совета, хромого Гайзуллы, слушайте с почтением, но поступайте так, как я прикажу. Кантонные власти целиком за нас. Поняли?
Мулла незамедлительно ответил за всех присутствующих:
— Поняли, поняли…
— Расходитесь по домам! Нечего зря мозолить глаза соседям. Когда надо, позову.
— Ай, Султангали-энем![44] — заныл мулла. — Чайку бы выпил с компанией. Не по-нашему поступаешь! Самовар на скатерке…
— Некогда мне с вами рассиживаться! — грубо сказал Султангали и ушел, не отвесив наместнику аллаха надлежащего поклона.
У остальных приглашенных к чаепитию настроение испортилось, и они тоже быстро убрались восвояси.
«Ай да зятек!.. Действительно, счастлива с таким властелином твоя дочка, Мухаррам! Избавились от Хажисултана-бая, а приобрели Султангали! Из огня да в полымя!..»
Пристанывая, будто разломилась поясница, мулла поплелся на женскую половину и пожаловался хлопотавшей у печки остабикэ:
— Вот ты с посудой возишься, старуха, а ведь Султангали меня чуть не отправил вслед за Хажисултаном и Шаяхметом ко всевышнему…
— Отец, за что? — перепугалась жена.
— Власть захотел показать!.. Ой, злой кейяу! И глаза-то у этого раба шайтана сверкают по-волчьи!.. Еле выкрутился из беды! Такой и Хажисултана перещеголяет!.. Уф, сердце так и щемит! Налей-ка, старуха, божьей водички зэм-зэм![45]
На этот раз остабикэ не прекословила, как обычно, подняла крайнюю доску нар, вытащила из тайника бутылку водки — ее и называл богохульно наместник аллаха водичкой зэм-зэм!
Гильман-мулла привычно опрокинул в рот полстакана живительного зелья, блаженно отдуваясь, грузно прилег на нары.
— Вот и хорошо, ай, отлегло от сердца… Плесни еще, старая!
Теперь остабикэ не выдержала:
— В мечети правоверным внушаешь, что грешно пить воду шайтана, от которой люди бесятся, а сам без нее и дня прожить не желаешь! И чего ты в ней нашел?.. То ли дело целебный китайский чай! Телу польза, а душе удовольствие!
— Если это вода шайтана, так чего ее хранить? — развеселился находчивый мулла и, потирая обширное чрево, растянулся на нарах.
«Раз Хажисултан расстрелян, то, следовательно, его молодые жены овдовели. Заманчиво было бы приблизить одну из них, самую соблазнительную. Ясно, что краше всех Гульмадина! И личиком смазлива, и груди высокие, и телеса пухлые, рассыпчатые… И не норовистая, как Шахарбану, — такую можно уговорить словом, приманить золотым червонцем… Надо поскорее встретиться с нею. Однако еще придется словчить, чтобы удрать от остабикэ…»
Гильман-мулла быстро оделся.
Остабикэ, стелившая на нарах постель, взбивавшая подушки, удивилась:
— Куда это тебя, отец, несет ночью?
— Сейчас, эсехе, мигом!.. Я быстро, старая!.. Сбегаю к Мухарраму. Поговорить требуется по серьезному делу с этим рабом аллаха.
— Дня тебе не хватает для разговоров! Неприлично священнослужителю беспокоить в полночь соседей!
— Бог простит, бог простит… Помнишь мудрую пословицу: «Отложенную работу снег заносит»? Завтра! Еще неизвестно, что с нами будет завтра, старая! Тот же Султангали, к примеру…
Мулла не договорил, вбил мягкие сапожки в глубокие галоши, нахлобучил шапку и выбежал. По улице он не пошел, чтобы не попадаться на глаза случайным прохожим, — тропинкой по берегу Кэжэна добрался до усадьбы Хажисултана, огородом прокрался во двор. Собака заворчала в конуре, но замолчала — узнала… Мулла прилипнул к окну. У стола при тусклом свете семилинейной закопченной лампы сидела Гульмадина и пришивала пуговицу к бешмету. Полночный гость царапнул ногтем по взвизгнувшему стеклу. Женщина вздрогнула, подошла к окну, наклонилась, но, увидев муллу, успокоенно перевела дыхание.
Гильману-мулле недолго пришлось скучать на крыльце, приплясывая от нетерпения. Дверь распахнулась, с лампой в правой, высоко поднятой руке вышла Гульмадина, а за нею гурьбою Хуппиниса, Шахарбану и собственная остабикэ муллы.
Из широко раскрытого рта Гильмана-муллы вырвался тонкий, заячий писк.
— Со словами сочувствия и утешения!.. — забормотал он, с ужасом глядя на жену.
Остабикэ отлично знала блудливый нрав мужа и не поверила ему.
— Разве прилично священнослужителю ночью навещать одиноких женщин? Старый ишак! Фу, алгайзи биллахи!..[46] Панихиду служат благолепно, днем, в присутствии старейшин аула. Будто не знаешь!.. Знаю я, к кому ты здесь подбираешься! — И, бросив мстительный взгляд на безмятежно улыбавшуюся Гульмадину, остабикэ поволокла муллу домой.
Заплаканные Хуппиниса и Шахарбану, вернувшись в горницу, напустились с упреками на Гульмадину:
— Отца и Шаяхмета убили нечестивые, а она, гладкая, слезинки не обронила!
— И муллу приманивает! И-и-и, ахмак![47]
Гульмадина поставила лампу на стол, протяжно зевнула, выразив этим полнейшее презрение к старшим женам, и отправилась спать. Зарывшись в пуховую перину, накрывшись ватным одеялом, вдовушка подумала без раскаяния: «И чего они ко мне привязались, дряхлые клячи?.. Всегда готовы меня обвинять в любых грехах. Как говорится, у волка пасть в крови, хотя зарезал овцу пастух… Ладно, раньше грешила и с Акназаром, и с Хакимом, и еще кое с кем, но чем же я виновата, что Хажисултан давно уже был слабосильным старикашкой? Если аллах сотворил женскую плоть, то как мне совладать с нею? На Хуппинису и Шахарбану порядочный джигит и не высморкается… Если Гильман-мулла решил взять меня второй женой, то надо было ему свататься, как положено по обычаю. Пожалуй, я бы согласилась — дом богатый. А остабикэ я бы усмирила мигом…»
Утром Гульмадина собрала незаметно от старших жен и свои и ихние драгоценные украшения — браслеты, кольца, ожерелья, брошки, увязала в кашемировую, с яркими алыми цветами шаль и ушла через огород — только ее и видели…
Через несколько дней конокрады угнали табун лошадей — наследство бая и Шаяхмета.
Шахарбану и рыдала, и ругалась на все лады, обнаружив исчезновение драгоценностей и Гульмадины, но не растерялась — вышла замуж за вдовца в соседний аул, увезла шубы, платья, перины и одеяла на трех розвальнях.
В опустевшем доме бая, где еще так недавно весело пировали, где копили деньги, где устраивали заговоры против советской власти, осталась одна Хуппиниса.
Скот Хажисултана, зимовавший на хуторах, был конфискован в пользу кантревкома, но, как поговаривали по избам, самые удойные коровы и могучие кони бая оказались во дворе Султангали.
Надеясь на заступничество руководителей Башревкома, которым он посылал щедрые подарки, Султангали зверствовал и хапал без зазрения совести — перещеголял самого Хажисултана.
Кэжэнские бедняки не ведали и этой зимою ни радостей, ни праздников.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
В октябре снега легли прочно, основательно, резко похолодало, завыли-застонали в лесах и горных ущельях ветры.
— Когда Загит вышел из дома кантревкома, буран вовсю разгулялся, на улице было темнее обычного из-за того, что метались, кружились вихри снежинок. Подняв воротник шинели, надвинув шапку на лоб, Загит пошел, согнувшись, по сдавленной сугробами дороге, а впереди с сухим шорохом летели струи снежного дыма. Настроение у него было отвратительное. Начинались, похоже, самые тяжелые дни… Не о такой — полуголодной — жизни с молодою женой мечтал он. Конечно, Назифа не забалованная и терпеливо переживает невзгоды, но, вероятно, и ее порою охватывает отчаяние. Нет, Загит не сулил ей рая, трезво оказал, что жизнь военнослужащего, коммуниста в гражданскую войну кочевая, неуютная, рискованная. И все же ему хотелось лелеять ненаглядную…
Поселок Кэжэн еще не спал, окна изб мутно светились: кое-где вечерами жгли лучину, а в иных избах теплились плошки с постным маслом. Навстречу Загиту изредка попадались усталые жители, бредущие из леса с охапками хвороста на плечах или на санках. Загиту было и стыдно, и больно смотреть на обездоленных кэжэнцев, но помочь им он при всем желании не мог. Металлургический завод остановился — руды не было. Крестьяне из окрестных деревень на базары в Кэжэн не приезжали, а потому и ремесленники сложили свои изделия в амбары и кладовки и погрузились в скучное безделье. Что же теперь делать Загиту? Написать очередное послание в Башревком? Оттуда не отвечают, денег кантревкому на самые неотложные нужды не присылают. Загит голову ломал, но так и не доискался до причины этого молчания.