Грозовое лето — страница 41 из 57

— Что же это получается, Николай Константинович? Бесчисленные перевороты! Чудеса не повторяются, вторично я из тюрьмы не спасусь! А у меня жена вот-вот родит. Сам знаешь, мы же одни, ни тетушки, ни тещи, присмотреть за нею некому… У-у-у-у! — В приливе бессильного возбуждения Загит метался по кабинету.

Трофимов сидел на диване, накинув полушубок, расстегнув ворот гимнастерки; худое лицо его выражало бесконечную усталость, он часто, с надрывом кашлял.

— Придется подчиниться угрозе ревкома! — Слова Трофимова были тяжелые, как камни, и падали размеренно. — Телефонная и телеграфная связь прервана. Послал гонца в Верхнеуральск, к Ивану Дмитриевичу Каширину, но когда он туда доскачет! А вдруг пристрелят в пути… — Он не собирался тешить себя и друга радужными надеждами.

— Не согласен! — теряя голову, вскричал Загит. — Ты испугался валидовцев!

Николай Константинович побледнел от незаслуженной обиды.

— Браток, браток, ты расстроен, потому и говоришь так необдуманно. Нет у тебя оснований подозревать меня в трусости. Видел, и не раз, смерть в лицо!.. Однако умирать из-за Сафуана и Нигматуллы не собираюсь. Да, не собираюсь! Я еще пригожусь живым революции!.. Иди, иди, Загит, освободи этих предателей… Не всегда умно идти напролом! Приходится и маневрировать.

— Но это унизительно! — мучаясь, сказал Загит.

— Да, браток, да, унизительно! И все-таки иди… — не приказал, а попросил Трофимов.

Смирись, Загит! Командуя Башкирским отдельным батальоном, ты и не подозревал, что коммунистам приходится с пылающим от стыда лицом выпускать из тюрьмы явных врагов, по которым веревка виселицы давно плачет… Пожалуй, в таком унижении и мужает характер солдата революции. И Загит смирился, выпустил из тюрьмы нагло, самодовольно ухмылявшихся Сафуана и Нигматуллу.

У ворот тюрьмы его нашла соседка, услужливая, добрая старушка, сказала, так и светясь от радости:

— Начальник! Подарок с тебя за благую весть!.. Сын родился! Сын!..

Что же, Загит, судьба не только жестоко обходится с тобою, она и преподносит тебе на вздрагивающих руках иссиня-белой от боли и одиночества Назифы горластого, краснолицего первенца. Богатырь! Красавец! Здоровый!.. Прими бережно, Загит, святой дар судьбы и поцелуй истомленную мать и младенца.

Растроганный Загит надеялся ближайшие дни провести с женою и сыном, но пришла телеграмма Башревкома: товарищ Хакимов отзывался в распоряжение правительства, новый начальник ЧК уже отбыл в Кэжэнский кантон.

— Вонзили нам кинжал в спину! — упавшим голосом сказал Трофимов, прочитав шифровку. — ЧК — вооруженная опора партии. Если ЧК захватят валидовцы, то весь кантон будет в их руках.

11

Апрель выдался студеным, снежным, волнистые сугробы дыбились вдоль заборов, утром и вечером из ущелья мчался со свистом северный ветрище, деревья стояли нарядными, щедро украшенными серебряными гирляндами инея, телеграфные провода тоже опушились инеем, провисли от тяжести. А днем, несмотря на морозы и ветры, остро, пряно пахло весною; с крыш, сверкая на солнце, бойко падала капель, над полыньей у берегов пруда поднимался туман, горы вокруг поселка проглядывались отчетливее на фоне густо-синего небосвода, снег на склонах кое-где растаял, и горы пестрели пятнами серых камней и мясисто-красной глины.

Спасаясь от головной боли, с блаженством вдыхая пьяняще свежий воздух, Трофимов ушел далеко от поселка по узкой дороге, ведущей в лесничество. Оглядываясь, он и с удовольствием, и с горечью смотрел на высокие трубы все еще бездействующего завода, оттаявшие железные крыши домов, — деревянные были еще прикрыты пластами снега, — на коричневые дороги, убегавшие в степь. Почему-то, от столь редкого в его жизни безделья среди дня или от весенней истомы, что ли, но его потянуло в воспоминания, и он увидел Самару… Эх, родная сторона! Город торговый, зажиточный, европеизированный, — асфальтовые и торцовые мостовые, многоэтажные дома, трамваи, широкопалубные пароходы в затонах, паровые мельницы на берегу Волги. Увидел по-стариковски взгрустнувший Трофимов, словно во сне, Наташу в ореоле золотисто-русых волос, с нежным румянцем, с доброй улыбкой. Он полюбил Наташу с юношеской чистотою и непосредственностью так сильно, как не любил уже ни одну женщину в своей многострадальной жизни. Из последнего класса гимназии его выгнали с волчьим паспортом за участие в подпольном марксистском кружке. Отец не простил его, и Трофимов в 1897 году навсегда покинул семью, Наташу, Самару. Партия послала Трофимова в Златоуст, — пожил, поработал там с год, и высмотрели жандармы, арестовали… Дальше события пошли ходко: тюрьма, ссылка, побег, тюрьма, Париж, Уфа, Кэжэн… Четыре раза менял имя и фамилию… Где же Наташа? Замуж, поди, давным-давно вышла, детей растит. Желаю тебе счастья, любимая! Одинокий Трофимов и сейчас тянется к тебе душою.

Вздрогнув и от холодка, ползущего по спине, и от тоскливых воспоминаний, Трофимов повернул обратно у подножия заросшей соснами горы, пошел прямо через пруд, по крепкому еще льду, в кантком.

Едва он разделся, повесил шинель на гвоздь, в кабинет без доклада, без стука вошли блаженно сияющие Хисматулла в военной форме и Гульямал в полушубке и полушалке с красно-желтыми цветами.

Трофимов широко распахнул объятия:

— Браток, во сне или наяву?

— Здравствуй, Николай Константинович!

Гульямал встревожилась, замахала руками:

— Эй-эй! Товарищ Трофимов, осторожнее, у Хисматуллы еще рана в груди не затянулась! Не очень усердствуйте!

Трофимов рассмеялся:

— Истосковался!.. Когда вернулся?

— Позавчера.

— Пойдемте ко мне, чайку попьем! Сейчас скажу дежурному, что в случае чего я дома… Вы с дороги?

— Нет, мы к Загиту завернули сначала, но, оказывается, он в Стерлитамаке.

— Да, уехал.

Трофимов жил недалеко, у вдовой старушки, отличавшейся, как все раскольницы, удивительной чистоплотностью.

— Хозяюшка, у меня гости. Угощение найдется?

Старушка отложила веретено и прялку, вышла в переднюю.

— Сапоги и валенки снимайте, на половиках и в чулках не холодно. И курить только на крыльце! — предупредила она гостей квартиранта.

— Слышите, какие строгости! — улыбнулся Трофимов. — А вы чего сияете, как блины на масленицу? — поинтересовался он, вводя друзей в светлую горенку.

— Поженились мы, Николай Константинович! — сообщил и застенчиво, и радостно Хисматулла.

Гульямал сконфузилась и спряталась за его спину.

— Поздравляю, от души поздравляю! — искренне сказал Трофимов. — Желаю жизни долгой, мирной, многодетной! — Помня предупреждение Гульямал, он обнял Хисматуллу за плечи слегка, а Гульямал подал руку, но обнимать остерегся, чтоб не нарушить обычаев. — Садитесь, садитесь! Сколько ж лет-зим я тебя не видел, браток? Последнее письмо получил в декабре девятнадцатого года. Ты сообщил, что встретил на фронте земляка Акназара.

— Под Иркутском Акназара ранили, тяжело ранили, все еще в госпитале, но к осени выпустят.

— А ты, браток, уже выкарабкался?

— Везучий! — не спуская с Трофимова влюбленных глаз, сказал Хисматулла. — Теперь под ее неусыпным надзором, — он ткнул пальцем в тугой бочок жену, — быстро пойду на поправку!

— Тю, бессовестный! — надула губы Гульямал. — Ты лучше расскажи Николаю Константиновичу, как Колчака пристрелил!

— Да, да, расскажи, мы ведь здесь не знаем подробностей.

— Выдумывает она, Николай Константинович. Ты еще и вправду решишь, что я войду в историю как победитель Колчака. Попросту я со взводом красноармейцев привел в исполнение приговор Иркутского ревкома.

— Этот эпилог авантюры адмирала, по-своему трагический, чрезвычайно интересен. Расскажи, — попросил Трофимов.

Сначала Хисматулла вспомнил побег из эшелона смерти, встречу с командиром партизанского отряда Григорьевым.

— Я с ним еще раньше встречался!..

…Тринадцатого января 1920 года командир партизанского отряда Григорьев телеграммой известил всех начальников партизанских групп и рабочих дружин Зима-Иркутской железной дороги, что чешские офицеры везут Колчака в поезде № 58. На станции Грищево рабочие и партизаны остановили поезд и потребовали выдачи Колчака и золотого запаса Российской республики, украденного белогвардейцами в Казанском государственном банке. Шахтеры пригрозили, что чехи не получат угля для паровозов.

Напрасно английские и французские дипломаты, чешские офицеры сулили рабочим всевозможные кары — шахтеры и партизаны не дрогнули. Пришлось вести переговоры, и поезд тронулся лишь тогда, когда бойцы Григорьева взяли под охрану вагон Колчака.

Пятнадцатого января вечером поезд прибыл в Иркутск. Паровоз тотчас же отцепили и угнали в дальний тупик партизаны-железнодорожники. Григорьев приказал партизанам и дружинникам-железнодорожникам окружить поезд и с адъютантом Хисматуллой и семью бойцами пошел к вагону. Чешские часовые спросили Григорьева, кто он такой, и впустили в вагон.

В купе салон-вагона на диване, обитом красным бархатом, сидел изящный худощавый моряк с мрачным выражением лица; на поясе его висел золотой адмиральский кортик.

«Так вот ты какой, Колчак, потопивший Урал и Сибирь в крови!.. И на русского-то не похож, вылитый англичанин».

Штатские чиновники, чешские и русские офицеры, стоявшие и сидевшие около Колчака, увидев Григорьева и его партизан с алыми бантами на полушубках, вышли, не проронив ни слова. Чешский офицер отдал честь и сказал:

— Ваше превосходительство, одевайтесь, мы передаем вас в распоряжение красных партизан и Иркутского ревкома.

Вероятно, Колчак не ожидал такого вероломства своих союзников, хотя и догадывался, что переговоры за его спиною с красными повстанцами идут.

— Предательство! — сдавленным голосом выкрикнул он, и без того бледное лицо его залилось мертвенной белизною. — Мои друзья выдали меня большевикам!.. Но ведь генерал Жаннен[50] гарантировал мою безопасность.

Чех выразительно пожал плечами; свита Верховного правителя молчала: ясно было, что они хотят откупиться от партизан и ревкома Колчаком и улизнуть поскорее в Харбин.