Грозовое лето — страница 46 из 57

«Сколько ж у тебя золота, если ты в карманах кольца носишь?» — прикинул в уме Султангали.

Нигматулла дышал тяжело, прерывисто, всхрапывая, — служанке, видно, колечко понравилось.

«Слава аллаху, что ее муж уехал вчера на кэжэнский базар! Она промолчит, да и я ввязываться не буду, — хозяин думал лениво, уже засыпая. — А вести себя надо осторожнее, в этом жена права. Вот Нигматулла — из князи в грязи, как говорят русские… Ошибусь я раз-два, и запросто лишусь всего добра. Время смутное, сколько властей сменилось в кантоне: красные, чехи, дутовцы, колчаковцы, зеленые, башревкомовцы, джигиты Хажисултана, опять красные. В одно и то же время в Кэжэне конвойная рота и милиция идет за Сафуана и Нигматуллу, а чекисты, рабочие дружинники, оренбургские красные казаки — за моего старшего брата Загита. Такая заваруха никому не сулит пощады, всех, и правых, и виноватых, сметает железной метлою на свалку… Загит в чести, ходит начальником, а живет впроголодь, одежонки приличной нету, ни денег, ни вещей, ни скота не нажил, а работает день и ночь. Богачей ненавидит! Из зависти, что ли? С малых лет он такой бестолковый. Ну, выбился ты в начальники, так помоги мне, брату родному, не сводному, дал бы со склада муки пудов двадцать — тридцать, так я бы наменял и скота, и вещей, и золотишка, хватило бы тебе, братец, и мне бы осталось изрядно… Гайзулла выламывается, святоша, защитник бедных, штанов добротных не имеет, а толкует на сходке о милосердии… Хисматуллу в Сибири подстрелили, но не подох, теперь забирает в руки вожжи от всего кантона…»

Султангали неизменно ценил Нигматуллу за ловкость, оборотистость, наглость, стяжательство, но этой ночью и в нем разочаровался: говорит о борьбе за святую веру, за Башкортостан, а сам в чужом мусульманском доме лезет к служанке.

«Разве Трофимов способен заниматься такими грязными делишками!» — честно признал Султангали.

16

Нигматулла из разумной предосторожности домой не заглянул, а на рассвете ушел опять на заимку дегтяря, отдыхал там несколько дней, набирался сил, а потом попросил хозяина отвезти его в аул Балышлы.

Старику хотелось как можно скорее отвязаться от гостя — с таким беды хлебнешь! — и он согласился, быстро запряг лошадь в тарантас.

Ехали всю ночь, то по извилистой дороге, то напрямик по полянам; в оврагах еще лежал снег, ноздреватый, сухой, как крупа. Над широкой, прямой, как стрела, вырубкой, прорезавшей лес, на безоблачном, бесцветном перед рассветом небе сияла звезда Сулпан.[52] Сияй, гори, путеводная звезда, веди одинокого скитальца Нигматуллу к счастью!.. Утро красило голубовато-серый лес то в багрянец, то в позолоту, то в синеву. Суждено ли Нигматулле быть хозяином этих безбрежных лесов? И сколько же лет придется ему ждать богатства?..

Старик круто свернул лошадь вправо, поехали без дороги, берегом полноводной плавной речки, без всплеска несущей воды к югу, в степь.

— Не боишься заблудиться? — спросил, закуривая, Нигматулла.

— Да я тут с закрытыми глазами пройду и проеду, — оживленно оказал старик. — Еще до германской войны, бывало, уводил через эти леса табуны отборных лошадей, украденных у баев! А как-то помогал мне здесь и твой отец Хажигали-кордаш… Эх, было житье разгульное! — крякнул дегтярь, молодея от блаженных воспоминаний. — Бабы, водка, деньги!.. В те годы я был прославлен, как Бейеш! Слыхал о нем?

— Кто же не знает Бейеша? Знаменитый конокрад! — с восхищением сказал Нигматулла.

— Ай-ай-ай, какой сорвиголова! Увел из-под семи замков, из-под семи засовов байского тысячерублевого жеребца, задушив собственноручно сторожевую собаку! Продал этого жеребца хивинскому хану!.. Угнал откуда-то табун лошадей и роздал безвозмездно своему роду. Враги его ненавидели, а родичи и друзья боготворили. Ловили его круглый год, шли по следу, устраивали засады, но Бейеш ускользал от погони. Однажды едва не попался — прижали его казаки к крутому яру, — но мудрый Бейеш не растерялся, скатил с обрыва бревно, прыгнул в воду, ухватился за ствол и уплыл с ним вниз по течению. А высота-то была три сажени!..

— Не может этого быть!

— А вот было же!.. Зачем мне врать? Я не вру. — Дегтярь обиженно нахохлил усы. — Бейеш песню о своем прыжке сочинил. Послушай:

Шубу милая мне сшила,

Чем украсить мне края?

Жить тут летом любо-мило,

А зимой где буду я?

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Ирендык — река родная,

Все в камнях речное дно.

Мы сражаемся, не зная,

Где погибнуть суждено.

Нигматулле песня понравилась.

— Ишь, и конокрад, и поэт! А откуда он родом? Из аула Балышлы?

— Может, и оттуда, — уклончиво ответил старик.

— А ты в Балышлах бывал весною?

— Ясное дело! Кто же поедет туда, кроме меня?

— Не приходилось встречать Унасова?

— Это Хажиахмета? Знаю! Видел!..

— Как бы с ним повидаться? — закинул удочку Нигматулла.

— А он тебя сам найдет, — заверил ездока старик.

И верно, в полдень к тарантасу выехал из березника всадник, поперек седла обрез, на боку сабля и револьвер, молча, испытующе посмотрел на Нигматуллу, повернул коня и так же молча ускакал.

У Нигматуллы по спине пополз озноб от страха, он тронул ямщика за плечо, но тот неопределенно хмыкнул в бороду и остановил лошадь.

— Чего ты?

— Сейчас пожалует наш турэ.

— Какой турэ? Говори толком.

— Обыкновенный турэ — Унасов Хажиахмет.

Ожидание тянулось бесконечно, вспотевший Нигматулла усердно вертел головою, вглядываясь в даль. Джигиты в бешметах, с винтовками, вынырнули справа, из оврага, окружили тарантас. Старший, с приплюснутым носом, видимо переломанным в драке, с круглой бородкой, на коне рыжей масти, дружелюбно поздоровался с ямщиком, кивнул на съежившегося Нигматуллу:

— Кто такой?

Многоопытный старик владел деликатным обхождением:

— Рад видеть тебя в добром здравии, эфенде!.. Вчера ездок был нашим. Теперь не ведаю… Сам спроси!

— Ты кто? — грубо спросил Нигматуллу всадник.

— Ассалямгалейкум, Унасов-эфенде! — без предисловия вскричал Нигматулла, расплываясь в сияющей улыбке.

— Вагалейкумсалям! Откуда ты меня знаешь?

— Слухом земля полнится.

— Как звать?

— Нигматулла. Из Сакмаева. Сын Хажигали-карта.[53]

Унасов обрадовался, спрыгнул с коня, принял в свои ладони руку Нигматуллы, поклонился.

— Так бы сразу и сказал!.. Сын моего друга Хажигали-агая? Ха-а-ай, отчаянным джигитом был твой отец, не уступал в смелости самому Бейешу. Ха-а-а-ай, сколько табунов мы с твоим отцом похитили!.. А тебя какими ветрами принесло в наш край?

— Приехал за умным советом, эфенде! — с привычным лицемерием застонал Нигматулла. — Враги сживают со свету. Ищу защиты и помощи.

— Тогда айда ко мне в дом, рахим ит![54] Поехали! Сперва по нашему обычаю пообедаем, а потом поговорим.

Жил Хажиахмет не в ауле, а в сторожке лесника, у говорливого ручья, резво бегущего сквозь лесную чащу. Дом был обнесен высоким забором. Ворота открыл горбун с коричневым шрамом на лбу, с бельмом на глазу; кланялся он подобострастно, мычал от усердия.

— Здравствуй, медведь Урала! — сказал Хажиахмет, слезая с седла.

— Будь здрав, атаман! Молю бога о милостях тебе и твоим джигитам. Вижу, гость к нам пожаловал.

— Прими с честью. Сын славного вора Хажигали-агая! — представил атаман самодовольно расплывшегося Нигматуллу. — Полагается зарезать самую жирную лошадку.

Горбун поклонился Нигматулле, побежал быстро в конюшню, вывел серую кобылицу, округлую, так и лоснящуюся сытостью.

— Когда начал откармливать? — придирчиво спросил атаман.

— Три месяца назад.

— Сколько сала накопила?

— В четыре пальца.

Хажиахмет любовался кобылицей плотоядно, как женщиной, чмокая отвислыми губами, наконец махнул рукой:

— Такая подойдет!

Парни по сигналу горбуна связали прочным арканом ноги лошади, повалили ее на землю, прижали коленями туловище. Хажиахмет вытащил из-за голенища острый, со сточенным лезвием нож.

— Бисмил-ла-хи-рах-ман-ыра-ра-хи-и-и-и-им! — нараспев возгласил он молитвенное обращение к аллаху, левой рукою оттянул за гриву голову бьющейся в предсмертной тоске лошади, ловко перерезал ей горло.

Гость и атаман взошли на крыльцо. Дом был построен недавно из больших, в два обхвата бревен, пахнувших душистой смолою.

Молодая женщина разжигала огонь в очаге, выпрямилась, колыша высокую, пышную грудь, улыбнулась Хажиахмету; глаза у нее были черные, как ягодки черемухи, губы алые, взгляд ласковый. Она с изумлением посмотрела на Нигматуллу, но не вздрогнула, быстро ушла за занавеску.

— Э, подожди! — засмеялся атаман и последовал за нею.

Вешая шинель на деревянный крюк у двери, Нигматулла старался припомнить: «Где же я видел эту красивую бисэ? Знакомое лицо! Верно, веселого, общительного нрава…»

За занавеской Хажиахмет, видать, притиснул ее к стенке — слышалось игривое, вкрадчивое хихиканье. Нигматулле стало не по себе, кровь закипела в жилах, сердце яростно заколотилось.

Вошел в эту минуту горбун, без удивления послушал, как кудахтала за занавеской женщина, снял с жердей, протянутых от стены к стене, дрова, сушившиеся там, — приготовил место для мяса, — громко сказал:

— Гульмадина, вымой почище казан, принесу сейчас мясо.

Нигматулла против желания произнес:

— Гульмадина-а-а? Не средняя ли жена Хажисултана-бая?

Ответил ему не горбун, а вышедший из-за занавески атаман:

— Она самая.

— Как же она попала сюда?

— Прихватил вместе с табуном Хажисултана! Она уже овдовела, ушла из дома бая к дальней родственнице в аул. Собственно, это касается меня одного. Ладно, пока мясо варится, рассказывай, с чем и зачем пожаловал.

«Как все меняется молниеносно! — горестно вздохнул Нигматулла. — У Хажисултана эта холеная бисэ пальцем не желала шевельнуть, а здесь, глядишь, мясо варит, у казана ловко хлопочет… Но ведь и я, грешный, изменился, и к худшему!»