Грозовое лето — страница 48 из 57

Часовой негромко окликнул Кулсубая, тот назвал себя, произнес пароль. Передовые траншеи были заняты башкирскими стрелками. Кулсубай спросил, тихо ли во вражеском стане. Часовой сказал, что поляки улеглись спозаранку.

Темнота сгустилась, хоть глаз выколи… Постой, постой, в темноте и надо выдвинуть эскадроны в сосновый бор, во фланг противнику! Если мы спрячемся там в овражках, в чаще, то утром окажемся впереди болота и озер, приобретем свободу маневра. Согласится ли комбриг?.. Кулсубай решительно повернул коня, въехал в урему — так он по привычке называл заросли кустарника около реки или озера, — с веток брызнули ему в лицо капли прохладной росы.

В штабе при слабеньком свете керосиновой лампешки он написал письмо комбригу, разбудил ординарца.

— Подымайся, кустым!

Хотя командир говорил шепотом, джигит сразу встрепенулся, посмотрел округлившимися от неожиданного пробуждения глазами на Кулсубая, вскочил и отдал честь.

— Что прикажете, товарищ командир?

— Пакет комбригу! Срочно! Аллюр три креста!

Парень застегнул воротник гимнастерки, затянул потуже поясной ремень и выбежал из избы, гулко стуча сапогами.

Начальник штаба спал, положив голову на карту и полевую книжку, лежавшие на столе. «Ишь умаялся! И все-таки придется будить!» Кулсубай бережно положил властную руку на его плечо. Начальник проснулся совершенно автоматически, — вероятно, так же натренированно он и засыпал на часок-другой.

— Да?

Кулсубай тихо, чтобы не разбудить раньше срока спящих на полу штабных командиров, рассказал ему о своем замысле. Опытный боевой офицер, начальник штаба мигом оценил план и спросил лишь об одном:

— А не поздно?

— Нет, не поздно. До рассвета еще три часа.

— Надо сообщить комбригу.

— Я уже сообщил.

— Трудно будет без проводников, агай.

— Я сам проведу эскадроны. Я там только что был, все разглядел.

— А комиссар?

— Сейчас я его подыму.

Загит спал в соседней каморке на деревянной кровати, закрывшись шинелью, подложив под подушку шлем, наган, поясной ремень. Лицо его вспотело от духоты, дышал он ровно, еле слышно, изредка улыбался, — значит, видел во сне что-то приятное.

«Совсем молодой, никакого нет комиссарского гонора, а в революцию ушел без колебания, воевал смело, но рассудительности не терял. В самых сложных условиях остается невозмутимым, решает находчиво, умно… Мне много помог в жизни! Были дни, проклинал я его, а теперь признаю: он мне помог вернуться в Красную Армию!»

— Товарищ комиссар!

И Загит поднялся молниеносно, сон как рукой сняло.

— Подремал чуток и чувствую себя заново родившимся! Ложись, агай, отдохни. — Он показал на перину и засаленную подушку.

— Сейчас не до сна. Слушай, комиссар!

Загит внимательно выслушал Кулсубая и спросил то же, что и начальник штаба:

— А не поздно?

— Нет, я сам поведу эскадроны!

— Тогда я согласен, но ведь необходимо согласие комбрига.

— Я ему написал, отправил с нарочным пакет…

Кулсубай еще до возвращения ординарца из штаба бригады приказал будить командиров, коротко, но точно объяснил им боевую задачу, а когда примчался верхоконный с пакетом комбрига — тот согласился! — велел поднять джигитов, но не трубить сигнала, чтоб не спугнуть тишину.

Под неусыпным наблюдением Кулсубая, комиссара Загита, начальника штаба джигиты сноровисто седлали лошадей. Первый эскадрон в лес Кулсубай провел сам, расставляя по пути через сто — сто двадцать шагов связных, затем вернулся за вторым и третьим эскадронами. Рассвет еще не забрезжил, а коневоды уже увели лошадей в самые глухие уголки леса, чтоб ржание не доносилось до польских часовых; джигиты рассыпались по опушке на всякий случай, но не окапывались, — Кулсубай всем разъяснял, что бой будет маневренным, наступательным.

Загит вечером написал письмо жене, но еще не отправил. В первых строках он пожелал Назифе здоровья и благополучия, а также передал приветы родне. Далее было написано:

«Как поживает мой маленький сынок Шамиль? Уже, наверно, улыбается, гулькает, подымает голову? Назифа, дорогая, береги его! Знаю, что трудно тебе. Терпи, ты же умная, понимаешь, что у нас такая судьба. Я обязан бороться за счастливую жизнь народа! Это мой священный долг. Сейчас готовимся громить белых панов. Они получили от французских и английских буржуев много оружия — этим и сильны. Но все равно мы победим!.. Получишь это мое письмо, а может, в тот день и война окончится победой. До скорой встречи! Целую тебя и Шамиля…»

А рассвет приближался, черно-синий лес постепенно превращался в серый, густой, молочного оттенка туман расползался, редел, растворялся в траве. Небо светлело, на горизонте всплывали серебристые, с багровыми прожилками облака, снизу подсвеченные восходящим солнцем.

Кулсубай велел наблюдателю залезть на самую высокую сосну, через бинокль высматривать вражеские позиции; парень сидел-сидел, а потом спустился на нижние ветви и крикнул командиру, что польские повара разжигают полевые кухни, а подъема в передовых частях еще не было.

«Дрыхнут! Ни о чем не подозревают паны-шляхтичи! Ну, мы им покажем, как зариться на советские земли!..»

Кулсубая пьянило предчувствие удачи, он дышал прерывисто, словно влезал на гору, цепляясь за кустарник, за камни.

— Товарищ командир, связной от комбрига!

Кулсубай прочитал распоряжение, велел коневодам подводить к опушке лошадей.

Ровно в пять часов утра грянули советские пушки; огневой налет был коротким, но сокрушительным, — Кулсубай без бинокля видел, как взлетали вверх колья проволочных заграждений, запылали вдалеке сараи, а наблюдатель с восторгом закричал, что снаряды накрыли вражескую батарею, кромсая, разбрасывая вокруг орудия. Небо клокотало от проносившихся снарядов. Послышались взрывы польских складов боеприпасов.

Бригадная артиллерия еще вела огонь по второй линии расположения противника, а башкирские стрелки уже пошли в атаку; встав на седло, Кулсубай с восхищением следил за тем, как бежали, камнем падали, стреляли, снова вскакивали, стремительно мчались вперед и вперед красноармейцы, а с флангов били станковые пулеметы.

Но вдруг упоительно запели трубы песнь гусарской атаки, а на холмах появились польские кавалеристы; шляхтичи презирали защитный цвет формы и носили золотом шитые мундиры и лихо сдвинутые на висок конфедератки, их кони были холеные, балованные, застоявшиеся в стойлах; гусарский полк развернулся в плотных шеренгах, как на параде, и, вздымая клубы серо-сизой пыли, бросился на стрелков.

Кулсубай, воспитанный и обученный партизанской борьбою, не ошибся: гусары подставили ему свой фланг; завороженные скачкой, они летели сломя голову в кровавую сечу, не глядя по сторонам.

Но Кулсубай уже поднял саблю и тронул коня, и, как бы подталкивая командира криком: «Ура-а-а! Ура-а-а!», джигиты вырвались из леса, пустились резво, могуче, сокрушающе на гусарский полк. Столкнулись две конные лавины, и земля дрогнула, поплыла от слитного топота… Кони визжали, подымались на дыбы, кусались, подстреленные, катались клубком, сбивая друг друга; сабли, скрещиваясь в ударе, высекали искры, ломались, крошились; выстрелы в упор из револьверов и карабинов сметали гусар с седел; раненых и убитых подковы вдавливали в землю.

Командир польского полка не смог на головокружительном карьере повернуть кичливых, принарядившихся шляхтичей, и фланговый натиск джигитов Кулсубая разбросал их шеренги, расчленил на мелкие группы, а через полчаса беспощадной рубки принудил их к паническому бегству.

Фронт был прорван. В этот же день бригада форсировала реку. Освободив от белых панов украинский город Тетерев, комбриг бросил полк Кулсубая по тылам к Ковелю. С партизанской тактикой джигиты свыклись и умело, дерзко нападали на вражеские обозы, склады оружия и продовольствия, на штабы и железнодорожные станции.

На привале июньским жарким днем джигиты стирали побелевшие от соленого пота гимнастерки, выгуливали спавших с тела при бесконечных переходах лошадей на лесных полянах, спали в тени деревьев, а выспавшись, пообедав, заводили песни и пляски.

Кулсубай с командирами, ординарцами, вестовыми расположился в логу.

«И-эх, в это бы время да хлебнуть с погреба кумысу сколько душе угодно!.. Айраном бы насладиться! А воду глохтить — толку нету, только потеешь и слабнешь!»

В третьем эскадроне заиграли на курае, запевала и грустно, и беспечно завел-затянул родной мотив, с которым с малых лет свыклись джигиты:

Пусть твоя красуется папаха

На кудрявых черных волосах!

Пусть дрожат все недруги от страха,

А друзьям неведом будет страх!

Сердце Кулсубая залилось нежностью. Родная песня — родная земля! Сейчас в степи у вечерних костров певцы и кураисты состязаются мелодиями, напевами, а девушки кружатся в пляске, обжигая парней многообещающими взглядами; пожилые степенно беседуют о различных событиях деревенской жизни.

И словно эхом далекой Башкирии прозвучала песня:

Эй, сосна-красавица! Такую

Ни ветрам, ни буре не согнуть.

Бьются храбрецы напропалую,

Встретившись с врагами грудь на грудь.

Кулсубаю хотелось пойти к кураисту и певцу, потолковать о том о сем, но пришли Загит и начальник штаба — надо было обсудить очередной приказ комбрига. И, вздохнув, Кулсубай погрузился с головой в хлопоты боевой страды, понимая, что тосковать о родных просторах несвоевременно.

18

Получив весть от друзей о событиях в Кэжэне, Сафуан Курбанов помчался на тарантасе на квартиру Имакова, назначенного председателем Башревкома, но не застал его дома и поехал в ревком. Без доклада, растолкав в приемной секретарей, адъютантов, посетителей, он ввалился в кабинет. Имаков о чем-то советовался с наркомами и членами ревкома, но Сафуан и на это не обратил внимания.

— Агай-эне![57]