Кэтрин тоже любила музыку; но она сказала, что музыку лучше всего слушать с лестницы, с верхней площадки, и убежала в темноту, а я за ней. Нижнюю дверь заперли, не замечая нашего отсутствия, – было так много народу. Кэти не остановилась на верхней площадке, а поднялась выше, на чердак, где заперли Хитклифа, и стала звать его. Он сперва упрямо не желал откликнуться; она не отступилась и в конце концов заставила его начать с ней разговор через стенку. Я ушла, предоставив бедным ребятам беседовать без помехи, пока, по моим расчетам, не подошло время кончать пение и дать музыкантам передохнуть и закусить; тогда я снова поднялась наверх предостеречь Кэтрин. Но у дверей никого не оказалось: я услышала ее голос за стеной. Маленькая обезьянка вылезла на крышу в окно одного чердака и влезла в окно другого, и мне с большим трудом удалось выманить ее обратно. Когда она наконец вернулась, с нею явился и Хитклиф, и она настаивала, чтобы я отвела его на кухню, благо Джозеф ушел к соседям, чтобы не слышать «псалмопений сатане», как ему угодно было назвать музыку. Я сказала, что никак не намерена поощрять их проказы; но так как узник пропостился со вчерашнего обеда, я уже закрыла глаза на то, что он разок обманет мистера Хиндли. Он сошел вниз; я поставила ему стул у огня и предложила целую гору вкусных вещей; но его подташнивало, много есть он не мог, а мои попытки занять его разговором были отвергнуты. Он уперся обоими локтями в колени, а подбородком в ладони и погрузился в немое раздумье. Когда я спросила, о чем он замечтался, он важно ответил:
– Придумываю, как я отплачу Хиндли. Сколько бы ни пришлось ждать, мне все равно, лишь бы в конце концов отплатить! Надеюсь, он не умрет раньше, чем я ему отплачу!
– Постыдись, Хитклиф! – сказала я. – Пусть Бог наказывает злых людей, мы должны учиться прощать.
– Нет, Богу это не доставит такого удовольствия, как мне, – возразил он. – Только бы придумать, как мне его наказать получше! Оставь меня в покое, и я выищу способ. Когда я об этом думаю, я не чувствую боли.
Но я забываю, мистер Локвуд, что эти рассказы для вас совсем не занимательны. Уж не знаю, с чего это мне вздумалось пуститься в такую болтовню; и каша совсем остыла, и вам уже пора в постель – вы дремлете. Мне бы рассказать вам историю Хитклифа в двух словах – все, что вам интересно знать. – Перебив такими словами самое себя, ключница поднялась и стала складывать свое шитье; но я был не в силах отодвинуться от очага, и спать мне ничуть не хотелось.
– Посидите, миссис Дин! – попросил я. – Посидите еще полчасика! Вы правильно делали, что рассказывали вашу повесть так неторопливо. Такая манера мне как раз по вкусу; и вы должны закончить свой рассказ в том же стиле. Мне интересен в большей или меньшей мере каждый обрисованный вами характер.
– Бьет одиннадцать, сэр.
– Не важно, я не привык ложиться раньше двенадцати. Час ночи и даже два не слишком позднее время для того, кто спит до десяти.
– Вы не должны спать до десяти. Так у вас пропадают самые лучшие утренние часы. Кто не сделал половины своей дневной работы к десяти утра, тот рискует не управиться со второй половиной.
– И все-таки, миссис Дин, садитесь в ваше кресло, потому что завтра я намерен продлить ночь до полудня. Я предвижу, что у меня обнаружится тяжелая простуда – не иначе.
– Надеюсь, сэр, вы ошибаетесь. Так вот, с вашего разрешения я года три пропущу. За эти годы миссис Эрншо…
– Нет, нет, ничего подобного я не разрешаю! Знакомо вам такое состояние духа, при котором, если вы сидите в одиночестве, а на ковре перед вами кошка облизывает котят, то вы так напряженно следите за ходом этой операции, что не на шутку расстроитесь, когда Пусси забудет одно ушко?
– Самое праздное состояние, я сказала бы!
– Наоборот, утомительно деятельное. Вот так сейчас со мною. А потому продолжайте со всеми подробностями. Я вижу, люди в этих краях приобретают над горожанами такое же преимущество, какое приобрел бы паук в темнице над пауком в уютном домике – для живущего там; но большая привлекательность зависит скорее от самого наблюдателя. Люди здесь живут более сосредоточенно, живут больше своим внутренним миром – не на поверхности, не в переменах, не в легковесном и внешнем. Мне теперь понятно, что жизнь в глуши может стать желанной, а еще недавно я не поверил бы, что можно добровольно прожить целый год на одном месте. Это похоже на попытку досыта накормить голодного одним блюдом, предложив ему налечь на предложенную пищу со всем аппетитом и как следует ее оценить; когда же мы переезжаем с места на место, мы как бы сидим за столом, уставленным произведениями французской кухни: пожалуй, извлечешь не меньше удовольствия из всего в целом; но каждое отдельное блюдо в наших глазах и памяти – только малая частица целого.
– Ох! Мы тут те же, что и везде, если ближе узнать нас, – заметила миссис Дин, несколько озадаченная моей тирадой.
– Извините, – возразил я, – вы, мой добрый друг, сами – разительное опровержение ваших слов. Кроме кое-каких местных особенностей говора, в вас не подметишь и намека на те манеры, какие я привык считать свойственными людям вашего сословия. Я уверен, что вы на своем веку передумали куда больше, чем обычно приходится думать слугам. Вы поневоле развивали свои мыслительные способности, потому что лишены были возможности расточать свою жизнь в глупых пустяках.
Миссис Дин усмехнулась.
– Я, конечно, почитаю себя положительной, разумной женщиной, – сказала она, – но я такова не только потому, что мне пришлось жить в глуши и видеть из года в год те же лица, те же дела; я прошла суровую школу, которая меня научила уму-разуму. И потом я читала больше, чем вы думаете, мистер Локвуд. Вы не найдете в этой библиотеке книги, в которую я не заглянула бы и не извлекла бы из нее чего-нибудь, – не считая этой вот полки с греческими и латинскими и этой – с французскими; да и те я все-таки умею различать между собой – большего вы не можете ждать от дочери бедняка. Однако, если я должна продолжать на тот же болтливый лад, лучше мне скорее приступить к рассказу; и пропущу я не три года, а позволю себе перейти прямо к следующему лету, к лету тысяча семьсот семьдесят восьмого года – почитай, без малого двадцать три года тому назад.
Глава VIII
Утром одного ясного июньского дня родился мой первый маленький питомец – последний отпрыск старинной семьи Эрншо. Мы убирали сено на дальнем поле, когда девочка, которая всегда приносила нам завтрак, прибежала часом раньше срока – прямо лугами и вверх по проселку, – клича меня на бегу.
– Ой, какой чудный мальчик! – выпалила она. – Лучшего и на свете не бывало! Но доктор говорит, что госпожа не выживет. Он говорит, что она уже много месяцев в чахотке. Я слышала, как он сказал мистеру Хиндли: «…а теперь у нее ничего нет, что ее поддерживало бы, и она не протянет до зимы». Вам приказано сейчас же идти домой. Вы будете его нянчить, Нелли: кормить сладким молочком и заботиться о нем день и ночь. Хотела бы я быть на вашем месте; ведь он будет только ваш, когда не станет госпожи!
– Что, она очень плоха? – спросила я, бросив грабли и завязывая ленты чепца.
– Сдается мне, что так; но вид у нее бодрый, – ответила девочка, – и послушать ее, так она еще думает дожить до той поры, когда увидит его взрослым. Она потеряла голову от радости, такой он красавчик. Я на ее месте нипочем не умерла бы, уж это верно; глядела бы на него и от этого одного поправилась бы – назло Кеннету. Я просто помешалась на нем. Тетушка Арчер принесла ангелочка в дом, к хозяину, и лицо у хозяина так и засияло, а старый ворон сунулся вперед и говорит: «Эрншо, ваше счастье, что жена успела подарить вам сына. Когда она приехала, я сразу понял, что нам ее не удержать; и теперь я должен сказать вам: зима, вероятно, ее доконает. Вы только не принимайте этого слишком близко к сердцу и не убивайтесь – тут ничем не поможешь. И скажу вам: надо было выбрать себе девушку покрепче, не такую тростинку!»
– А что ответил хозяин? – спросила я.
– Выругался, верно; я на него и не глядела – все глаз не сводила с младенца. – И девочка принялась восторженно его описывать. Я, так же загоревшись, как она, поспешила домой, чтобы в свой черед полюбоваться новорожденным, хотя мне очень было жалко Хиндли. У него хватало места в сердце только для двух идолов – для своей жены и самого себя: он носился с обоими и боготворил одного из них, и я не могла себе представить, как он переживет потерю.
Когда мы пришли на Грозовой Перевал, Хиндли стоял у парадного; и, проходя мимо него, я спросила: «Ну, как малютка?»
– Еще немного – и побежит, Нелли! – усмехнулся он с напускной веселостью.
– А госпожа? – отважилась я спросить. – Правда, что доктор сказал, будто…
– К черту доктора! – перебил он и покраснел. – Фрэнсиз чувствует себя отлично: через неделю она будет совсем здорова. Ты наверх? Скажи ей, что я к ней сейчас приду, если она обещает не разговаривать. Я ушел от нее, потому что она болтала без умолку; а ей нужно… Скажи, мистер Кеннет говорит, что ей нужен покой.
Я передала его слова миссис Эрншо; она была в каком-то игривом настроении и весело мне ответила:
– Право же, я ни слова почти не говорила, Эллен, а он почему-то два раза вышел в слезах. Ну хорошо, передай, что я обещаю не разговаривать. Это, впрочем, не значит, что мне уже и пошутить нельзя!
Бедняжка! Даже в последнюю неделю перед смертью ей ни разу не изменил ее веселый нрав, и муж упрямо – нет, яростно – продолжал утверждать, будто ее здоровье с каждым днем крепнет. Когда Кеннет предупредил, что на этой стадии болезни наука бессильна и что он не желает больше пользовать больную, вовлекая людей в напрасные расходы, Хиндли ответил:
– Я вижу и сам, что напрасные – она здорова… ей больше не нужны ваши визиты! Никакой чахотки у нее не было и нет. Была просто лихорадка, и все прошло: пульс у нее теперь не чаще, чем у меня, и щеки не жарче.
Он тоже говорил и жене, и она как будто верила ему; но однажды ночью, когда она склонилась к нему на плечо и заговорила о том, что завтра, вероятно, она уже сможет встать, на нее напал кашель – совсем легкий приступ… Хиндли взял ее на руки; она обеими руками обняла его за шею, ее лицо изменилось, и она умерла.