шь; что господин Линтон скажет, ежели услышит?»
«Прошу прощения! – отвечал мне знакомый голос. – Но я знаю, что Эдгар в постели, и не смогла удержаться».
С этими словами говорящая шагнула к огню, еле переводя дух и ладонью зажимая бок.
«Я бежала всю дорогу из Громотевичной Горы! – продолжала она, помолчав. – Лишь временами летела. Не счесть, сколько раз падала. Ох, все болит! Не тревожься! Объясненье воспоследует, едва я в силах буду его дать; только будь добра, сходи, вели заложить коляску до Гиммертона и прикажи слуге поискать у меня в шкапу какой-никакой одежды».
В салон вошла госпожа Хитклифф. Над ее затрудненьем смеяться не приходилось: волосы струились на плечи, истекая снегом и водою; одета она была в обыкновенный свой девичий наряд, сообразный больше возрасту ее, нежели положенью, – короткое платьице с короткими же рукавами, а на голове и шее ничегошеньки. Платье было из легкого шелка и влажно ее обнимало; ноги прикрыты лишь тоненькими туфлями; прибавьте к сему глубокий порез ниже уха, только из-за холода не кровоточивший обильно, побелевшее лицо в царапинах и синяках, и фигуру, что от изнеможения еле держалась на ногах, – и вы, думается мне, поймете, отчего первый мой испуг не слишком-то унялся, едва мне выдалась минутка ее разглядеть.
«Дорогая моя юная госпожа, – вскричала я, – ни шагу не сделаю и ни слова не стану слушать, покуда вы не снимете с себя всю одежду и не наденете сухое; и уж точно вы не поедете нынче ни в какой Гиммертон, а посему и закладывать коляску не надобно».
«Я, разумеется, поеду, – отвечала она, – если не будет коляски – пойду пешком; но я не возражаю одеться поприличнее. И… ой, смотри, по шее потекло! От огня щиплет».
Она не подпускала меня к себе, пока я не выполню ее приказаний; лишь когда я велела кучеру приготовиться и послала служанку за потребной одеждой, Изабелла соизволила разрешить мне перевязать ей рану и помочь переодеться.
«А теперь, Эллен, – промолвила она, когда мои труды завершились, а сама она устроилась в мягком кресле перед камином с чашкою чая, – сядь против меня да унеси младенца бедной Кэтрин; мне неприятно на него смотреть! Не думай, будто Кэтрин мне безразлична, раз я так глупо себя повела, войдя сюда: горько плакать мне тоже довелось – о да, и резонов у меня имелось поболе, чем у прочих. Мы расстались, не примирившись, как ты помнишь, и за это я себя не прощу. Но, на все сие невзирая, я не желала сочувствовать ему – жестокому зверю! Кстати, дай-ка мне кочергу! Это последняя его вещь, что осталась при мне. – Она сняла с безымянного пальца кольцо и швырнула на пол. – Я его размозжу! – продолжала она, с ребяческой злостью по нему колотя. – А затем сожгу! – И она подняла и кинула изувеченное кольцо в угли. – Вот тебе! если он доберется до меня снова, пускай новое покупает. Он вполне способен явиться за мной сюда назло Эдгару. Я не смею оставаться – не хватало только, чтобы в злую его голову проникла подобная идея! А вдобавок Эдгар не был ко мне добр, правда? Я не стану молить его о помощи; и новых бед ему не принесу. Нужда побудила меня искать здесь убежища; однако, не узнай я, что Эдгара не встречу, осталась бы в кухне, умылась бы, согрелась, велела тебе принести то, что мне требуется, и снова ушла бы куда угодно, лишь бы меня там не нашел мой клятый… этот сущий гоблин. Ах, как он ярился! А если бы он меня поймал! Жаль, что Эрншо с ним не тягаться силою: я бы не бежала, пока не узрела, как его стирают в порошок, если б Хиндли был на то способен!»
«Госпожа, давайте-ка помедленнее, – перебила я, – у вас платок собьется, которым я вам перевязала лицо, и опять потечет кровь. Выпейте чаю, отдышитесь и бросьте смеяться – смех, увы, неуместен под этой крышей и в вашем положении!»
«Бесспорная правда, – отвечала она. – Ты послушай это дитя! Воет и воет без умолку – убери его от меня на час, я дольше не останусь».
Я позвонила и препоручила младенца заботам служанки; а затем спросила, что подвигло Изабеллу бежать из Громотевичной Горы в столь невероятном состоянии и куда она сбирается, раз не желает остаться с нами.
«Я должна и желала бы остаться, – отвечала она. – Хотя бы ободрить Эдгара и позаботиться о ребенке; а сверх того Усад – мой истинный дом. Но говорю же, он мне не позволит! Думаешь, он стерпит, глядя, как я полнею и веселею, – стерпит мысль о том, что мы безмятежны, не захочет отравить наш уют? Ныне я довольствуюсь тем, что он питает ко мне безусловное отвращенье и глубоко негодует, едва заслышит или завидит меня: появляясь ему на глаза, я замечаю, как мускулы его лица невольно кривит ненависть – отчасти потому, что он знает, сколько у меня резонов питать это чувство к нему, отчасти же – из вековечной антипатии. Ненависть его весьма сильна – я вполне уверена, что он не станет преследовать меня по всей Англии, если мне удастся улизнуть; а посему я должна убежать как можно дальше. Я оправилась от давних своих грез о том, как он меня убьет: пусть лучше он убьет себя! Он действенно погасил мою любовь, и теперь мне покойно. Я еще помню, как любила его, и умею смутно вообразить, как любила бы его по-прежнему, если… нет, нет! Даже холь он меня и лелей, дьявольская его натура как-нибудь выказала бы себя. Кэтрин знала его так близко – удивительно извращенный вкус побуждал ее столь высоко его ценить. Чудовище! лучше бы его стерли из жизни земной и из моей памяти!
«Ну полно, полно! Он же все-таки человек, – сказала я. – Будьте снисходительнее; на свете встречаются люди и похуже!»
«Он не человек, – возразила она, – и на снисходительность мою правом не располагает. Я подарила ему сердце, а он взял его, и задавил до смерти, и швырнул мне обратно. Люди сердцами чувствуют, Эллен; он уничтожил мое, и я более не властна питать к нему чувства; и не стану, пусть даже он плачет и стонет до смертного часа и рыдает над Кэтрин кровавыми слезами! Нет уж, ни за что я не стану! – И тут Изабелла заплакала; однако тотчас смахнула влагу с ресниц и продолжила: – Ты спросила, что подвигло меня наконец-то бежать? Я принуждена была попытаться, ибо успешно пробудила в нем гнев, что слегка превзошел обыкновенную его злобу. Дабы докрасна раскаленными щипцами трепать нервы, требуется больше хладнокровия, нежели для удара по голове. Он взбесился до того, что отбросил дьявольское свое благоразумие и перешел к убийственным побоям. Я испытала удовольствие, выведя его из терпения: удовольствие же пробудило во мне инстинкт самосохранения, и я попросту удрала на волю; если я вновь окажусь в его руках, он может замечательно мне отмстить.
Вчера, как ты знаешь, господин Эрншо должен был пойти на похороны. Для сей цели он оставался трезв – ну, более или менее: лег в постель не в шесть утра обезумевшим и встал не в полдень пьяным. Вследствие чего пробудился в самоубийственном расположении духа, для церкви подходящим не более, чем для танцев, никуда не пошел, а вместо того сел у огня и принялся стаканами глушить джин или бренди.
Хитклифф – не могу промолвить имя без содроганья! – не появлялся в доме с прошлого воскресенья и до сего дня. Ангелы питали тело его или же его подземная родня, сказать не могу; но с нами он не садился за стол почти неделю. Возвращался на заре, поднимался к себе в спальню, запирался там – можно подумать, кому-то в голову взбрело бы возжелать его общества! Там он и проводил время, молясь, как методист; да только божество, к коему он взывал, – бесчувственный прах и пепел, а Господь, когда и удостаивался обращенья, любопытным манером путался с черным его отцом! Завершив свои вычурные моленья – а длились они обыкновенно, пока он не хрипнул, а голос не застревал в глотке, – он снова удалялся, и всякий раз прямиком в Усад! Удивительно, что Эдгар не вызвал констебля и не предал незваного гостя в руки закона! Мне, хоть я и горевала по Кэтрин, никак невозможно было не почитать это избавленье от унизительного гнета за праздник.
Присутствие духа отчасти ко мне вернулось, и я уже научилась выслушивать нескончаемые Джозефовы диатрибы, не рыдая, а по дому ступать не столь пугливым воришкой. Тебе непостижимо, что я плакала от слов Джозефа, однако он и Хэртон – омерзительные компаньоны. Я бы предпочла Хиндли и его ужасные речи, нежели “малка хозяя” и его стойкого соратника, этого гнусного старика! Когда Хитклифф дома, я нередко вынуждена искать прибежища среди них на кухне либо голодать в промозглых необитаемых покоях; когда же Хитклиффа нет, как всю прошедшую неделю, я устраиваю себе стол и кресло в углу у очага, а господин Эрншо пускай занимает себя, чем ему вздумается; он же моему обустройству не мешает. Он нынче приутих и не шумит, если его не раздосадовать; стал угрюмее, и унылее, и не столь гневлив. Джозеф уверяет, что хозяин бесспорно переменился, что Господь коснулся его души и он теперь спасен, “аки огнем”. Подобные перемены к лучшему меня озадачивают; впрочем, это дело не мое.
Вечор я сидела в своем уголке и читала старые книги едва ли не до полуночи. Так тягостно было бы взойти наверх, когда снаружи воет вьюга, а мысли то и дело обращаются к церковному двору и свежей могиле! Я не смела отвести глаза от страницы – вместо нее пред взором тотчас возникала эта грустная картина. Против меня, подперев голову рукою, сидел Хиндли – вероятно, раздумывал о том же предмете. Пить он перестал, чуть-чуть не доведя себя до неразумия, и часа за два или три не пошевельнулся и ни слова не промолвил. Во всем доме не слышалось ни звука – лишь временами стонал ветер, сотрясая окна, тихонько потрескивали угли да изредка щелкали щипцы, когда я обрезала свечной фитиль. Хэртон и Джозеф, надо полагать, крепко спали. Было очень, очень грустно, и за чтеньем я вздыхала, ибо казалось, будто вся радость испарилась из этого мира и никогда не вернется.
Меланхолическое молчанье в конце концов было прервано стуком щеколды в кухне: Хитклифф раньше обычного вернулся со своего бдения – надо полагать, из-за внезапной пурги. Кухонная дверь оказалась заперта, и мы услышали, как он идет вкруг дома, дабы войти в другую. Я вскочила с безудержным выраженьем своих чувств на устах, отчего компаньон мой, взиравший на дверь, обернулся и на меня посмотрел.