Один раз, правда, мы чуть не поссорились. Он сказал, что жаркий июльский день приятнее всего провести, лежа с утра до вечера на вересковом склоне среди пустошей, чтобы сонно гудели пчелы меж цветов, и в небесной вышине пели жаворонки, и сияло яркое солнышко, и синее небо без единого облачка. Таков был его идеал райского счастья; мой же – качаться на шелестящем зеленом дереве, когда с запада дует ветер, а по небу летят белоснежные облака; и пускай повсюду вокруг льют свою музыку не только жаворонки, но и певчие дрозды, и черные, и коноплянки, и кукушки, а пустоши вдали распадаются на прохладные сумрачные лощины, но вблизи ходят валами высокой травы на ветру; и еще лес, и журчанье воды, и весь мир бодрствует и вне себя от радости. Линтон хотел только лежать в блаженном покое; я хотела искриться, и танцевать, и ликовать. Я сказала, что его рай лишь наполовину жив; он сказал, что мой рай обуян хмелем; я сказала, что в его раю засну; а он сказал, что в моем не сможет вздохнуть, и сделался ужасно недоволен. В конце концов мы уговорились испытать оба рая, как наступит подходящая погода, а затем поцеловались и помирились.
Смирно просидев час, я оглядела огромную комнату с гладкими полами без ковров и подумала, как славно было бы здесь поиграть, если убрать стол; и попросила Линтона позвать Циллу, чтоб она нам помогла, – мы тогда сыграем в жмурки, и она станет нас ловить; ну, помнишь, Эллен, ты так делала? Он не захотел; сказал, что никакой радости в том нет, но согласился поиграть со мною в мячик. Мы нашли два мячика в буфете, в груде старых игрушек, волчков, и обручей, и ракеток, и воланов. На одном была буква “К.”, на другом “Х.”; я хотела тот, что с “К.”, потому что это “Кэтрин”, а “Х.” – это, наверное, Хитклифф, его фамилия; но из “Х.” торчали отруби, и Линтону он не понравился. Я его непрестанно обыгрывала, и он опять разобиделся, и закашлялся, и сел в кресло. В тот вечер, впрочем, он быстро воспрянул духом – его очаровали две или три красивые песенки – твои песенки, Эллен; а когда мне настала пора уходить, он просил и молил меня навестить его снова назавтра, и я обещала. Мы с Минни летели домой как по воздуху, и я до утра грезила о Громотевичной Горе и моем милом дорогом кузене.
Назавтра мне было грустно; отчасти из-за того, что тебе нездоровилось, отчасти же из-за того, что папа не знал и не мог одобрить моих поездок; но после чая вышла красивая луна, и я поехала, а душевный мрак рассеялся. Мне предстоит еще один счастливый вечер, думала я, и, что еще радостнее, моему красавцу Линтону он тоже предстоит. Я рысью одолела их сад и уже сворачивала к черному ходу, но тут мне повстречался этот Эрншо, и он взял Минни под уздцы и велел мне войти через парадную дверь. Он погладил Минни по шее, сказал, что она славная скотина, и как будто пожелал, чтобы я с ним поговорила. Я только сказала ему, чтоб оставил мою лошадь в покое, не то она лягнет. Он ответил с этим своим вульгарным выговором: “Да пущай лягает, мне от того ничогой не сделается”, – и с улыбкой оглядел ее ноги. Я уже даже захотела, чтоб она лягнула; но он пошел отворять, поднял щеколду, устремил взгляд на надпись над дверью и сказал с дурацкой смесью неловкости и торжества: “Оспожа Кэтрин! Я там нонеча умею прочесть!”
“Как это восхитительно! – вскричала я. – Да ты и впрямь поумнел – дай послушать, умоляю”.
Он, растягивая буквы и слоги, сложил имя – “Хэртон Эрншо”.
“А цифры?” – ободрительно спросила я, заметив, что он намертво застрял.
“Я их покамест не умею”, – отвечал он.
“Ах ты остолоп!” – сказала я, от всей души смеясь над его неудачей.
Бестолочь уставился на меня – на губах его блуждала улыбка, а в глазах сгущалась хмурость, точно он не понимал, разделить ли со мною веселье и какова природа оного – приятная фамильярность или презренье, каковым оно и было на деле. Затруднение его я разрешила, внезапно вновь посерьезнев и вслух пожелав, чтобы он шел прочь, я не к нему приехала, а к Линтону. Он покраснел – это я при лунном свете разглядела, – отпустил щеколду, уронил руку и удрал воплощеньем пристыженного тщеславия. Наверное, он решил, что успехами сравнялся с Линтоном, потому что выучился из букв складывать свое имя, и замечательно смутился, когда я его мнения не разделила».
«Госпожа Кэтрин, голубушка, остановитесь, – перебила я. – Корить вас я не стану, но поведенье ваше мне не по душе. Вспомни вы, что Хэртон приходится вам кузеном не меньше, чем молодой господин Хитклифф, вы бы поняли, до чего неуместно было так с ним поступить. Успехами сравняться с Линтоном – по меньшей мере похвальная амбиция; и, вероятно, Хэртон выучился не просто для хвастовства – в тот раз уж вы пристыдили его за невежество, а он хотел исправиться и вас порадовать. Насмехаться над его несовершенными стараньями – очень дурная манера. Кабы вас растили в его обстоятельствах, думаете, вы получились бы не столь грубой? В детстве он был смышлен и умен, как и вы; и мне больно, что ныне его презирают, потому как этот подлец Хитклифф неправедно с ним обошелся».
«Полно, Эллен, ты же не станешь из-за него плакать? – спросила она, удивившись моему пылу. – Ты погоди и узнаешь, одолел ли он алфавит, дабы порадовать меня, и стоило ли мне любезничать с мужланом. Я вошла; Линтон лежал на конике и приподнялся.
“Я нынче болен, Кэтрин, голубушка, – сказал он. – Разговаривать будете вы, а я послушаю. Подойдите, сядьте со мною. Я знал, что вы не нарушите обещанья, и перед вашим уходом возьму с вас слово вновь”.
Я уже поняла, что дразнить его не следует, раз ему нездоровится; говорила я тихо, вопросов не задавала и старалась его не сердить. Я принесла ему кое-какие лучшие свои книги; он попросил немножко ему почитать, и я уже собралась, но тут Эрншо, по размышлении напитавшись ядом, распахнул дверь. Он направился прямиком к нам, схватил Линтона за локоть и сдернул с коника.
“Изыди к се в коннату, – сказал он в таком гневе, что еле складывал слова; лицо его как будто распухло и от ярости горело. – Забирай ее, ежели она к те пришла, а мня вы отсель не изгоните. Оба изыдите вон!”
Он нас обругал, не дал Линтону слова вставить и почти вытолкнул его в кухню; а когда я пошла следом, стиснул кулаки, будто жаждал меня ударить. Я на миг испугалась и выронила один том; Хэртон пинком отправил его следом и захлопнул за нами дверь. Подле очага раздался злобный трескучий смех, и, обернувшись, я увидела этого гнусного Джозефа, что стоял у огня, весь трясясь и потирая костистые руки.
“Я-т и чаял, что он тя выставит! Ладный малой! Енто я пмаю, дух в ём как надоть! Уж он-то знайт – он знайт ще как, да и я зна, хто в дому хозяй… Хе-хе-хе! Ладно он тя приложил! Хе-хе-хе!”
“И куда нам пойти?” – спросила я кузена, не слушая насмешек старого негодяя.
Линтон был весь белый и трепетал. Он в эту минуту не был красив, Эллен, – о нет! он был страшен; худое лицо его и большие глаза пылали лихорадочной бессильной яростью. Он вцепился в дверную ручку и потряс; но дверь заперли изнутри.
“Если не впустишь, я тебя убью!.. Если не впустишь, убью! – скорее провизжал, нежели произнес он. – Дьявол! дьявол!.. Убью… убью!”
Джозеф снова засмеялся – точнее, закаркал.
“А от те и папаш! – закричал он. – От де вон, папаш-то! У нас у кажного кой-чогой от обвоих родимых-то. Ты не слушь, Хэртон, и не боись, вон те ничогой не сладит”.
Я взяла Линтона за руки и попыталась оттащить, но он завопил так жутко, что я не решилась настаивать. В конце концов крики его оборвал тяжкий приступ кашля; изо рта хлынула кровь, и Линтон упал на пол. Я помчалась на двор, ослабев от ужаса, и во все горло принялась звать Циллу. Та вскоре меня услышала – она доила коров в сарае за амбаром и, спешно бросив труды, прибежала и спросила, что такое стряслось. Мне дыханья не хватило объяснить; я втащила ее в дом и заозиралась в поисках Линтона. Эрншо вышел обозреть, что натворил, и унес бедняжку наверх. Мы с Циллой поднялись следом; но он остановил меня на вершине лестницы и сказал, что заходить мне не надо, – пускай я отправляюсь домой. Я закричала, что он убил Линтона и я, разумеется, войду. Джозеф запер дверь, объявил, что я не сделаю “ничогой подобно”, и спросил, неужто я “тож малумной народиласси”. Я стояла и плакала, пока вновь не вышла экономка. Она сообщила, что Линтону вскоре полегчает, но визги и вопли ему совсем ни к чему, а затем едва ли не уволокла меня прочь.
Эллен, я готова была волосы на себе рвать! Я всхлипывала и рыдала, пока чуть не ослепла; а этот негодяй, к коему ты питаешь такую симпатию, стоял против меня, имея наглость то и дело велеть мне “брысь” и отрицать, что это его вина; наконец, испугавшись, потому что я пообещала все рассказать папе, а его, Хэртона, посадят тогда в тюрьму и повесят, он и сам заголосил и убежал сокрыть трусливую свою ажитацию. Однако я от него так просто не избавилась; когда в конце концов они убедили меня уехать и я удалилась от фермы ярдов на сто, Хэртон вдруг выскочил из тени у дороги, остановил Минни и схватил меня.
“Оспожа Кэтрин, мне жуть как загорчительно, – начал он, – да токмо жалко, что…”
Я ударила его хлыстом, решив, что он, пожалуй, задумал меня убить. Он отпустил Минни, проревел ужасное проклятье, а я галопом помчалась домой, от страха чуть не лишившись рассудка.
В тот вечер я не пожелала тебе доброй ночи, а назавтра не поехала в Громотевичную Гору; мне очень хотелось, но странное волненье и ужас порою охватывали меня – я боялась услышать, что Линтон мертв; порою же я дрожала при мысли о встрече с Хэртоном. На третий день я набралась храбрости – во всяком случае, не смогла долее сносить неизвестность и вновь тайком уехала. Я вышла в пять и шагала пешком, придумав, что прокрадусь в дом и незаметно поднимусь к Линтону. Однако меня выдали собаки. Цилла встретила меня и, сказав, что “мальчонка славно поправляется”, проводила в опрятную комнатку с ковром, где, к невыразимой своей радости, я узрела Линтона на диванчике с одной из моих книжек. Но он не говорил со мною и не смотрел на меня целый час, Эллен, – вот какой он был несчастный. Когда же он открыл наконец рот, я сильно смутилась, услышав ложь о том, что это я была причиною суматохи, а Хэртон тут вовсе ни в чем не виноват! Не в силах на это отозваться – разве только с жаром, – я поднялась и вышла. Он слабо окликнул меня: “Кэтрин!” Он не ждал от меня такого ответа, но возвращаться я не пожелала, и назавтра был второй день, когда я осталась дома, почти уже решившись больше его не навещать. Однако до того горестно было ложиться в постель и вставать, ничего о нем не зная, что решимость моя истаяла в воздухе, не успев как следует затвердеть. Некогда мне представлялось, что дурно туда ездить; теперь же казалось, что дурно воздерживаться от поездок. Пришел Майкл и спросил, седлать ли Минни; я ответила: “Да”, – и пока Минни несла меня по холмам, я раздумывала о том, что таков мой долг. Дабы въехать во двор, пришлось миновать окна фасада; скрываться не было толку.