Впрочем, что за сумасбродство – пересказывать тебе эти мысли; но так ты поймешь, отчего, хотя постоянного одиночества я и не желаю, общество его добра мне не приносит; оно лишь усугубляет непрерывные мои терзанья – и отчасти посему мне делается безразлично, что у них там с кузиной. Уделять им вниманье я более не могу».
«Но что вы разумеете под переменами, господин Хитклифф?» – спросила я, напуганная эдакими речами, хотя ни потеря рассудка, ни смерть ему вроде бы не грозили: сам он был силен и здоров, а что до его рассуждений, так он с детства склонен был размышлять о мрачном и забавлялся диковинными фантазиями. Может, он и помешался на усопшем своем идоле, однако во всех остальных отношеньях рассудком был не слабее моего.
«Я не узнаю, пока они не придут, – сказал он. – Пока же я разумею не вполне».
«Вы ведь не болеете?» – спросила я.
«Нет, Нелли, не болею», – ответствовал он.
«То бишь смерти вы не боитесь?» – продолжала я.
«Бояться смерти? Нет, – сказал он. – У меня нет ни страха, ни предчувствия смерти, ни надежды на нее. Да и с чего бы? Телом я крепок, жизнь веду умеренную, занятия мои неопасны; на сей земле я должен протянуть – как оно наверняка и случится, – пока голова моя почти не лишится черных волос. И однако в подобном состоянии я дальше жить не могу! Я принужден напоминать себе дышать… чуть ли не напоминать сердцу биться! Словно разгибаешь заржавленную пружину – я усильем заставляю себя совершать малейшие движенья, не порожденные единственной моей мыслью, и с усильем замечаю все вокруг, живое или же мертвое, – все то, что не связано с одной всеобъемлющей идеей. Мною владеет лишь одно желанье; все мое существо, все чувства стремятся к нему. Они стремятся к нему давно и непреклонно – я убежден, что оно сбудется, и скоро, ибо оно уничтожило мое бытие; меня всего поглотило предвкушенье. Признания не облегчают мне душу, однако могут объяснить некие мои настроенья, иначе не объяснимые. О Боже мой! Как долго длится эта битва; хоть бы она уже закончилась!»
Он заходил по комнате, бормоча себе под нос нечто ужасное, покуда я не стала склоняться к мысли – кою, по его словам, разделял и Джозеф, – что совесть низринула его сердце в ад на земле. Мне было страшно любопытно, чем все закончится. Прежде-то он редко обнаруживал эдакое состоянье ума; но, глядя на него, я не усомнилась, что таково оно было обыкновенно; он и сам так утверждал, хотя по его поведенью о том не догадалась бы ни одна живая душа. Вот вы, господин Локвуд, не догадались, когда виделись с ним; а в то время, о коем речь, он был таким же – разве что, пожалуй, больше тяготел к беспрерывному одиночеству и, может, был еще немногословнее в обществе.
Глава XXXIV
После того вечера господин Хитклифф несколько дней избегал встречаться с нами за столом; однако не желал дозволить Хэртону и Кэти не сходить к трапезам. Ему отвратительно было столь совершенно поддаться чувствам, и он предпочитал отсутствовать сам; ему же, по видимости, хватало пищи раз в сутки.
Как-то ввечеру, когда все легли, я услышала, что он спустился и вышел через парадную дверь. Как он вошел, я не слыхала, и поутру он по-прежнему не появился. Дело было в апреле; погода стояла ясная и теплая, трава зазеленела трудами ливней и солнца, подле южной ограды расцвели две карликовые яблони. После завтрака Кэтрин велела мне взять стул и с моей работою сесть под елями на задах; она подговорила Хэртона, каковой совершенно оправился после несчастного случая, перекопать и засеять ее садик, перенесенный в тот угол двора под действием Джозефовых жалоб. Я уютно наслаждалась весенними ароматами и великолепной нежной синевой в вышине, и тут моя юная госпожа, убежавшая к воротам за ростками примул для бордюра клумбы, возвратилась, не донеся свою ношу целиком, и объявила, что в дом заходит господин Хитклифф. «Он со мною говорил», – озадаченно прибавила она.
«И что сказал?» – поинтересовался Хэртон.
«Сказал исчезнуть с глаз его долой, и поскорее, – отвечала она. – Но он выглядел так странно – он обычно совсем не такой, – что я замерла и к нему присмотрелась».
«Как он выглядел?» – спросил Хэртон.
«Ну, он был почти бодр и весел. Нет, почти – не то слово; очень возбужден, и взволнован, и рад!» – сказала она.
«Ночные прогулки его, значит, развлекают», – отметила я с напускной беспечностью, хотя на деле удивлена была не меньше Кэти и жаждала сама убедиться в правдивости ее слов: все-таки не каждый день нам выпадает узреть радостного хозяина. Я сочинила предлог зайти в дом. Хитклифф стоял на пороге; он был бледен и весь трясся; да, глаза его и впрямь мерцали странной радостью, отчего переменилось все его лицо.
«Будете завтракать? – спросила я. – Всю ночь ведь бродили – наверняка проголодались!» – Мне было любопытно, куда он уходил, но не хотелось спрашивать прямо.
«Нет, я не голоден», – отвечал он, отворотив лицо; говорил он весьма презрительно, словно догадался, что я тщусь вызнать, по какому случаю у него эдакое прекрасное настроенье.
Я растерялась; быть может, решила я, сообразно будет слегка ему попенять.
«Думается мне, плохая это мысль – эдак бродить, – заметила я, – вместо того чтобы лежать в постели; и уж совсем это немудро в такой-то дождливый сезон. Можете ведь тяжелую простуду подхватить, а то и лихорадку; вам уже, я вижу, нехорошо!»
«Ничего, перетерплю, – отвечал он, – и с превеликим удовольствием, если только ты оставишь меня в покое; заходи и не докучай мне».
Я подчинилась и, проходя мимо, заметила, что дышит он часто, словно кошка.
«Да уж, – про себя рассудила я, – болезни нам не избежать. Не постигаю, что это он такое творит».
В полдень он с нами вместе сел обедать и принял из моих рук груженную снедью тарелку, будто намеревался искупить прежнее недоедание.
«У меня нет ни простуды, ни лихорадки, Нелли, – отметил он, припомнив мои утренние речи, – и я готов отдать должное твоей стряпне».
Он взял нож и вилку и уже собрался было приступить к еде, как аппетит его внезапно угас. Хитклифф отложил приборы на стол, вскинул пылкий взгляд к окну, затем встал и вышел. Завершая трапезу, мы смотрели, как он бродит туда-сюда по саду, и Эрншо сказал, что пойдет и спросит, отчего Хитклифф не пожелал обедать; юноша думал, мы чем-то хозяина огорчили.
«Ну что, он придет?» – спросила Кэтрин, когда кузен вернулся.
«Не, – отвечал тот, – но он не сердится; он чем-то доволен, просто на диво; да только я его раздосадовал, заговорив с ним дважды, и он велел, чтоб я шел к тебе; удивился, как это я могу пожелать иного общества».
Я поставила тарелку греться на решетку, и спустя час-другой, когда все разошлись, хозяин вернулся, ничуть не успокоившись: та же сверхъестественная – и точнее слова не найти – радость мерцала под черными бровями; кожа по-прежнему бескровна, зубы то и дело обнажаются в подобии улыбки; он дрожал всем телом – не как дрожат от холода или слабости, но как вибрирует туго натянутая бечева; не столько дрожь, сколько трепет.
Надо бы мне спросить, что стряслось, подумала я; а иначе кто спросит? И я произнесла: «Добрые вести, господин Хитклифф? Вы необычайно оживлены».
«Откуда мне придут добрые вести? – спросил он. – Я оживлен, ибо голоден и, похоже, не должен есть».
«Вот же ваш обед, – ответила я. – Почему вы не едите?»
«Сейчас не хочется, – поспешно буркнул он. – Подожду до ужина. И, Нелли, позволь попросить тебя раз и навсегда: предупреди Хэртона и эту, чтоб ко мне не подходили. Пусть меня никто не беспокоит; я желаю быть здесь один».
«Появились новые резоны для эдакого изгнанья? – спросила я. – С чего это вы взялись чудить, господин Хитклифф? Объяснитесь. Где вы были ночью? Я не из праздного любопытства спрашиваю, а…»
«Ты спрашиваешь сугубо из праздного любопытства, – перебил он меня, рассмеявшись. – И однако я отвечу. Ночью я побывал на пороге ада. Сегодня же я узрел свой рай. Он предо мною, в каких-то трех футах! А теперь лучше иди! Если воздержишься совать нос, не увидишь и не услышишь ничего страшного».
Подметя перед камином и смахнув крошки со стола, я ушла, пуще прежнего смущенная.
В тот день он больше не выходил из дому, и никто не нарушал его уединенья, покуда в восемь вечера я не сочла, что уместно, хоть и непрошено, будет отнести ему свечу и ужин. Он стоял, прислонясь к подоконнику открытого окна, однако глядел не наружу – лицо его обращено было к сумраку внутри. Огонь догорел до золы; комнату наполнял прогретый влажный воздух пасмурного вечера, и такая стояла тишина, что слышно было не просто речушку в Гиммертоне, но всякий плеск ее и журчанье по гальке и меж большими валунами, кои она не умела захлестнуть. Я недовольно закудахтала, увидев, в сколь прискорбном состоянии пребывает очаг, и принялась захлопывать оконные створки, покуда не добралась до окна, где стоял Хитклифф.
«А это закрыть?» – спросила я, надеясь пробудить его к жизни, ибо он не шевелил ни мускулом.
Когда я заговорила, на лицо его упал свет. Ой, господин Локвуд, я и выразить не могу, как страшно перепугалась от этого мимолетного виденья! Эти бездонные черные глаза! Эта улыбка и мертвенная бледность! Мне предстал не господин Хитклифф, а какой-то гоблин; от ужаса я ненароком ткнула свечою в стенку, и мы остались в темноте.
«Да, закрой, – отвечал мне знакомый голос. – Что ж ты неуклюжая такая? Зачем же свечу наклонять? Сбегай принеси другую».
В глупом страхе я помчалась прочь и сказала Джозефу: «Хозяин велел тебе отнести ему свечу и разжечь огонь в очаге». Ибо сама-то я в ту минуту возвращаться в комнату побоялась.
Джозеф с грохотом насыпал углей в совок и ушел; но тотчас вновь появился, в одной руке неся совок, а в другой поднос с ужином, и объяснил, что господин Хитклифф отправляется на покой и до утра ничего есть не желает. И тотчас мы услышали, как Хитклифф поднялся по лестнице; но отправился не в свою спальню, а зашагал в ту, где кровать с панелями; я ж вам уже рассказывала, там в окно любой пролезет, и меня осенило, что он замыслил новую полуночную прогулку, да только предпочел бы, чтоб мы о ней не заподозрили.