Когда, при зачитывании четвертой клаузулы, нотариус услышал, как умерший благодетель обращается лично к нему, он точно не сдержал бы слез, здесь в ратуше совершенно неуместных, если бы ему не пришлось попеременно краснеть от похвалы и упреков в свой адрес. Лавровый венок и та деликатность, с какой Кабель увенчал им молодого человека, внушали Вальту совсем другое, более горячее чувство любви, чем рог изобилия, содержимое коего щедрый завещатель высыпал на его будущее. – От последующих клаузул, обещавших семи наследникам всяческие преимущества, у шультгейса перехватило дыхание; тогда как его сын, наоборот, задышал свободнее. Только при зачитывании четырнадцатой клаузулы (не то приписывающей, не то запрещающей непорочно-лебяжьей груди главного наследника постыдное пятно – грех соблазнения женщины) лицо нотариуса вспыхнуло алым пламенем: как это может быть, думал он, что умирающий друг человечества так часто позволял себе писать такие неделикатные вещи?
После того как завещание было прочитано до конца, Кнолль, в соответствии с клаузулой 11-й – «Харнигм должен…», – потребовал, чтобы молодой человек принес присягу, что ничего не будет брать в долг в счет будущего наследства. Кунольд возразил, что, согласно завещанию, наследник должен только «принести клятву, равносильную присяге». – «Я могу сделать и то, и другое; ведь это одно и то же: “присяга”, и “клятва, равносильная присяге”, и когда человек просто дает честное слово», – сказал Вальт; однако дотошный Кунольд с ним не согласился. В протокол было занесено, что Вальт в качестве первой наследственной обязанности выбрал исполнение должности нотариуса. – Отец попросил для себя копию завещания: чтобы сделать с нее для сына еще одну копию, которую тот будет ежедневно перечитывать (и следовать ей, как своему Ветхому и Новому Завету). – Книготорговец Пасфогель не без удовольствия рассматривал и изучал полного наследника и не утаил от него свое желание: увидеть стихи, которые, как он выразился, «бегло упомянуты в завещании». – Полицейский инспектор Харпрехт взял юношу за руку и сказал:
– Мы теперь должны часто встречаться: вы для меня не станете наследственным врагом, и сам я буду для вас наследственным другому люди привыкают быть вместе, и потом им так же трудно обходиться друг без друга, как человеку трудно обойтись без какого-нибудь старого столба перед своим окном, столба, о котором, по словам Ле Вайе, человек непременно пожалеет, если его наконец уберут. Давайте же отныне называть друг друга уменьшительными именами, ибо любовь охотно ими пользуется.
Вальт простодушно посмотрел ему в глаза, однако Харпрехту удалось выдержать этот взгляд.
Затем Лукас без всяких околичностей распрощался с растроганным сыном: чтобы, пока писец в ратуше будет переписывать документ, полюбоваться на части наследства Кабеля – сад и лесок перед городскими воротами, а также утраченный дом на Собачьей улице.
Готвальт будто вновь вдохнул весеннего воздуха, когда покинул ратушу, напоминавшую ему тесный и душный зимний дом с темными ледяными цветами на окнах; ведь там его столь многое тяготило: он вынужден был наблюдать нечистую мимику собачьей и волчьей алчности низких мирских сердец – и видел, что его ненавидят, и смущался; а наследство – словно гора, до сих пор скрытая расстоянием, гора, ущелья и долины которой прежде заполнялись фантазией, – теперь, вблизи, раскрыло эти ущелья и долины, само же отодвинулось еще дальше; что же касается брата и двойного романа, то они непрерывно привносили в тесный мир Вальта знаки некоего бесконечного мира и манили его, как манят узника цветущие ветки и бабочки, порхающие за зарешеченным окном.
Приятное иезуитское опьянение, которое на всем протяжении первого дня царит в голове у человека, оказавшегося в новом для него большом городе, у Вальта, пока он находился в ратуше, почти полностью развеялось. За столом у хозяина, к которому он вселился, собралась грубая компания холостых управляющих делами и канцеляристов, по существу обитателей цивильной казармы, и Вальт едва мог выдавить из себя хоть слово – разве что прокопченное, – во всяком случае, ни одного теплого братского звука с его языка не слетело. Он не знал, где искать брата Вульта; и потому в такой погожий день остался дома, чтобы не разминуться с ним. В своем одиночестве он составил маленькое объявление для выпускаемого в Хаслау «Вестника войны и мира», в котором, как нотариус, указал, кто он и где проживает; и еще сочинил короткое анонимное длинностишие для «Уголка поэтов» – Poets corner – в той же газете.
«Чуждый
ᴗ— ᴗ— ᴗ ᴗ ᴗ ᴗ— ᴗ— ᴗ – ᴗ ᴗ—, ᴗ – ᴗ – ᴗ – ᴗ —ᴗ ᴗ ᴗ,
ᴗ – ᴗ ᴗ— ᴗ ᴗ ᴗ— ᴗ ᴗ—ᴗ —, ᴗ – ᴗ, – ᴗ ᴗ —ᴗ —, ᴗ – ᴗ – ᴗᴗ – ᴗ,
ᴗ – ᴗ, ᴗ – ᴗ – ᴗ.
ᴗ ᴗ – ᴗ— – ᴗ – ᴗ ᴗ —ᴗ ᴗ – ᴗ, ᴗ— ᴗ ᴗ ᴗ—, ᴗ – .
В невзрачно-сумеречное часто кутается душа, хотя сама она чиста и открыта; так серая корка покрывает поверхность льда, который, если его разбить, внутри окажется светлым, прозрачным, эфирно-синим. Оставайся же сам вечно чуждым такой оболочке, но только не тому, что под ней».
Тяжело бы дались любому хаслаускому уху, хоть сколько-нибудь утонченному, некоторые непривычные размеры этого стиха – например, процелеусматикус: мĕ рĕч нŏ ĕ; или второй пеон: нŏ тóль кŏ нĕ; или молоссус: жé сáм вéч; но разве поэт не вправе добиваться краткости выражения идей за счет некоторой метрической шероховатости? – Я позволю себе заметить, воспользовавшись этим случаем: для поэта вовсе не преимущество, что его длинностишия и одностишия никто не печатает в виде одной длиной строки; а ведь следовало бы надеяться, что такое вовсе не сделало бы поэтическое произведение смешным: если бы из него торчали, развеваясь на ветру, бумажные ленты длинной в локоть, словно перепонки летучих мышей, которые в развернутом виде напоминали бы ребенку свивальные паруса; правда, я не уверен, что упомянутый прием принес бы автору стихов удачу.
Покончив с этим, нотариус купил в лавке три скромных визитных карточки, потому что думал, что должен, написав на них свое имя, вручить их обеим дочерям хозяина и хозяйке дома; так он и поступил. Когда он поспешно сдавал написанные им тексты для газеты в расположенную неподалеку типографию, взгляд его упал на самый последний недельный выпуск, и он с испугом прочитал объявление с еще не просохшими буквами:
«Флейтовый концерт я опять вынужден перенести на более поздний срок, потому что быстро развивающаяся болезнь глаз не позволяет мне различать ноты.
И. ван дер Харниш»
Какую же тяжкую заботу принес на себе Вальт из типографии в свою каморку! На всю весну предстоящего ему будущего пал толстый слой снега: ведь его жизнерадостный брат потерял свои жизнерадостные глаза, которыми намеревался, оставаясь рядом с Вальтом, на это будущее смотреть. Нотариус без дела расхаживал взад и вперед по комнате и думал только о брате. Солнце стояло уже на вечерних горах и наполняло комнату золотой пылью; но все еще оставался незримым любимый человек, которого Вальт вновь обрел после долгой разлуки, только вчера, в такой же предзакатный час. Под конец Вальт расплакался, как ребенок, из-за нестерпимой тоски по брату, которому нынешним утром он даже не имел возможности сказать: «С добрым утром и доброго тебе здоровья, Вульт!» -
Тут дверь внезапно отворилась и на пороге показался празднично одетый флейтист.
– Ах, брат! – воскликнул Вальт с болью и радостью.
– Черт возьми! Говори потише, – тихо чертыхнулся Вульт. – За моей спиной кто-то сюда поднимается, обращайся ко мне на «Вы»!
В комнату вошла Флора.
– Итак, я бы хотел, господин нотариус, – продолжил как ни в чем не бывало Вульт, – чтобы завтра утром вы составили для меня контракт по найму жилища. Ты paries frangois, Monsieur?
– Miserablement, – ответил Вальт, – ou non.
– Потому-то, мсье, я и пришел так поздно, – пустился в объяснения Вульт. – Потому что, во-первых, я должен был найти для себя жилище и вселиться туда; а во-вторых – заглянуть в один или два чужих дома: ведь тому, кто желает завести в новом городе много знакомств, лучше заняться этим в первый же день по приезде, пока каждый еще хочет с ним познакомиться – просто чтобы на него поглядеть; позже, примелькавшись всем, такой приезжий уподобится старой сельди, которая слишком долго хранилась – на рынке – в открытой бочке.
– Это как раз понятно, – сказал Вальт, – но сердце мое обрушилось во тьму, когда я – сегодня – прочитал в газете о твоей глазной болезни.
И он тихо прикрыл дверь в крошечную спальню, где Флора в этот момент застилала постель.
– Дело в том… – начал Вульт и, неодобрительно качнув головой, снова толчком распахнул дверь в спальню.
– Pudoris gratia factum est atque formositatis[6], – ответил Вальт на братнино покачивание головой.
– Дело в том, говорю я, что, как бы вы к этому ни относились, а немецкая публика, потребляющая произведения искусства, ничем другим не одержима в такой мере, как ранами и метастазами. Я имею в виду вот что: эта публика, к примеру, очень хорошо оплачивает и всем рекомендует живописца, который держит кисть пальцами ноги, – или трубача, который дует в трубу, но не ртом, а носом, – или арфиста, перебирающего струны зубами, – или поэта, который действительно сочиняет стихи, но во сне; сказанное вполне можно отнести и к флейтисту, который вообще-то хорошо играет на флейте, но обладает еще и вторым ценным качеством, преимуществом Дюлона: то есть он совершенно слеп. – Я также упомянул метастазы – а именно, музыкальные. Когда-то я дал одному фаготисту и одному альтисту, которые гастролировали вдвоем, хороший совет: они, мол, добьются удачи, если фаготист в объявлении укажет, что может извлекать из фагота что-то наподобие звуков альта, а другой – что умеет играть на альте почти как на фаготе. Я объяснил, что им всего только и нужно устраивать концерты в темной комнате, как поступают музыканты, играющие на губной гармонике, и знаменитый Лолли; тогда каждый из них будет играть на собственном инструменте, лишь выдавая его за чужой: как было с той лошадью, которую привязали за хвост к кормушке и показывали за