Грубиянские годы: биография. Том I — страница 29 из 79

В конце концов, на какой-то подходящей для этого улице, он развернул перед флейтистом сверкающее историческое полотно с изображением его внутреннего застолья и некоего радостного предвечернего столпотворения, которое – как оказалось, когда любопытствующий Вульт пригляделся пристальнее, – состояло в том, что Вальт прогуливался за стенами города и повстречал там синемундирника. «Готов поклясться, – сказал на это Вульт, – что вы только что вернулись из Гладхейма[10], а не из Долины роз, заполучили там себе в жены либо Фрейю, либо Сиофну, либо Гуннур, либо Гирскогуль, либо Мисту, либо еще какую-то богиню, и в придачу, как свадебный подарок, – несколько котомок, наполненных небесными сферами. – Все же весьма достойно похвалы, когда у человека так мало изношено праздничное платье радости – я-то на своем уже могу пересчитать все нитки, – если, конечно, человек сей способен осознать, что волшебные замки легко превращаются в преддверия замков разбойничьих».

Однако Вальт теперь обратил его очи к горе виноградной, дарующей ныне урожай, то бишь к юноше в синем, и спросил, как того зовут и где он живет. Брат невозмутимо ответил, что это граф Клотар – очень богатый, гордый, своеобразный философ, который, можно сказать, строит из себя англичанина, а в остальном довольно хорош. Нотариусу не понравился такой тон, он стал рассказывать Вульту об обильных речах и познаниях Клотара. Вульт ответил, что видит во всем этом почти исключительно тщеславие гордости.

– Я бы не вынес, – сказал Вальт, – если бы люди, наделенные величием, проявляли смирение.

– А я не выношу, – возразил Вульт, – когда английская гордость – или ирландская, или шотландская, – которая так хорошо выглядит в книжном описании, обнаруживается в действительности и пыжится во всю мочь. В романах нам нравится чужая любовь, и гордячество, и всяческие сантименты; но за пределами романов мы это переносим с трудом.

– Нет-нет, – сказал Вальт, – мне ведь очень нравится твоя гордость. Если мы правильно поставим вопрос, то окажется, что нас никогда не возмущает гордость как таковая, а лишь нехватка оснований для нее, – поэтому часто нас точно так же терзает чужое смирение; – вот и гордость мы ненавидим вовсе не из зависти к чьим-то достоинствам; ибо поскольку мы всегда признаем преимущества тех, кто выше нас, и ненавидим только краденое, показное, постольку наша ненависть обусловлена не любовью к себе, а любовью к справедливости.

– Вы философствуете, словно граф, – сказал Вульт. – А граф, что интересует вас, живет здесь.

С несказанной радостью Вальт поднял глаза на ряд светящихся окон садовой виллы, обращенной к улице сверкающим тылом: к вилле вел длинный сад с просторным вестибюлем из упорядоченных деревьев. Теперь Вальт распахнул перед братом свою томимую жаждой душу со всеми таящимися в ней поэтическими воспарениями и надеждами любви. Флейтист прерывал этот рассказ восклицаниями (обычный для него способ излить гнев): «Конечно, в определенном смысле – однако – раз уж на то пошло – правда, лишь постольку, о Боже!»; а после прибавил, что, согласно его скромному разумению, Клотар, вероятно, не так уж далек от того, что в просторечья принято называть эгоистом.

Вальт счел своим дружеским долгом горячо вступиться за неизвестного ему графа и сослался на благородное выражение его лица, которое, как он предположил, наверняка потому так печально затенено, что граф озирается в поисках солнца, которое на каком-нибудь алтаре, заполненном жертвенным пеплом, пробудит для него старого феникса дружбы; и перед совершенно чистой любовью определенно ни одно сердце не замкнется.

– Вы, по крайней мере, – сказал Вульт, – прежде чем приблизитесь к его камердинеру, наденьте княжескую шляпу, нацепите на себя какую-нибудь звезду и обвяжите икру синей подвязкой: тогда, может, вас и допустят к его двору; а в таком виде как сейчас – нет. Я сам, хотя и происхожу из столь дремучего знатного рода, что от старческого маразма он почти совсем угас, вынужден был прежде оправдаться перед ним собственными заслугами. А как вы собираетесь объявить ему о своих дружеских чувствах? Ведь если вы будете их лелеять и только, это не приблизит вас к цели.

– С завтрашнего дня, – невинно произнес Вальт, – я буду пытаться настолько близко к нему подойти, чтобы он смог отчетливо прочитать в моем сердце и на лице всё, что там начертала любовь к нему, Вульт!

– Называйте меня ван дер Харнишем, черт побери! А Вульту-то что до этого? Вы ведь, судя по вашим словам, собираетесь опираться на собственную речь и ее силу? – откликнулся Вульт.

– Точно так, – сказал Вальт, – а что еще остается человеку, кроме столь редкостных деяний?

Однако флейтиста весьма поразила в столь скромном существе, обожествляющем высшие сословия, эта тихая неколебимая уверенность в победе. А объяснялось всё тем, что нотариус уже много лет – с тех пор, как прочитал о жизни Петрарки, – хоть и не высказывал свои мысли вслух, но почитал себя за второго Петрарку: усматривая сходство не только в том, что обладает похожей способностью сочинять маленькие стихотворения, – или в том, что и этого итальянца его отец послал в Монпелье для изучения юриспруденции, а позже предостерегал от сочинения стихов, – но также, и прежде всего, в том, что первый Петрарка был красноречивым и изящным государственным мужем. Нотариус верил, что может – судя по тем речам, которые он многократно и успешно произносил перед Гольдиной и матерью, – без ложной скромности рассчитывать на некоторое сходство с итальянцем, если только окажется в подходящей ситуации. Собственно, в эту минуту во всей Иене, во всем Веймаре, Берлине и т. д. не сыскать ни одного молодого человека, переходящего рыночную площадь, который не верил бы, что он – наподобие святилища… или дарохранительницы… или ковчега для святых мощей… или коры дерева… или ящика с мумией – потаенно скрывает в себе какого-то (сейчас или вообще живущего) духа-великана, так что если кто-то откроет упомянутое святилище или ящик для мумии, то помысленный великан, отчетливо зримый, будет лежать там навытяжку и посмотрит на него бодрым взглядом. Да и пишущий эти строки прежде успел побыть пятью или шестью великими людьми, в быстрой последовательности сменявшими друг друга – в зависимости от того, кому из них он в данный момент подражал. Правда, приходя к зрелым годам, то есть к познаниям, особенно если они очень велики, начинаешь сознавать, что ты – ничто.

– Давай не медля разойдемся отсюда в разные стороны, – сказал Вальт, опьяненный своим небесным эфиром и не уловивший в репликах Вульта ничего, кроме тона, которым они произносились.

– Да, лучше всего – на боковую; мы, наверное, мешаем Клотару, который уже улегся спать, поскольку, как я слышал, завтра он спозаранку уезжает на несколько дней, – сообщил Вульт, будто хотел, в буквальном смысле причиняя боль самому себе, выдавить из переполненного сердца Вальта побольше любви.

– Что ж, покойся в мире, любимый! – сказал Вальт и охотно покинул милое его сердцу место, а заодно и досадившего ему брата. Преисполненный радости и покоя, шагал нотариус к дому – в тихие улицы заглядывали только высокие звезды, – в колодце посреди выходящего к северу переулка он увидел отраженное полуночное красное зарево, – по небу тянулись светлые облака, будто с запозданием возвращаясь из прошедшего дня домой, и, наверное, несли на себе гениев, богато одаривших этот человеческий день, – и Вальт, счастливый, вернувшись в свою одинокую сумрачную каморку, не смог удержаться ни от слез, ни от слов благодарности.

Наутро, очень рано, он получил письмецо от Вульта – с запечатанным вложением, на котором было написано: «tempori!»

В письме значилось:


«Друг мой, я не требую от Вас ничего другого, кроме того, чтобы Вы на короткое время сделались невидимым – пока не состоится мой концерт игры на флейте вслепую, – ведь я имею на это те же резоны, какие имеете и Вы сами. Переписываться мы можем сколько угодно. Если моя слепота будет нарастать теми же темпами, что и до сих пор: то я сыграю четырнадцатого, пусть и как совершенно слепой Дюлон, – хотя бы ради того, чтобы не тащить больше бедных слушателей от одного выпуска ежедневной газеты к другому. – Прошу Вас, не прикасайтесь ни к одному инструменту, не написав предварительно мне. – Надеюсь, Вы пощадите честь нашего семейства, когда подойдете к ткацкому станку, чтобы соткать те самые узы дружбы, – и примете в расчет, что на крайний случай я тоже готов посодействовать Вам, пару раз нажав ногой на станину этого станка. На вложение поставьте свою печать – рядом с моей – и отошлите его обратно; когда-нибудь, в подходящий час, печать будет сломана Вами. Адьё!

в. д. Х.


Р. S. Теперь, из-за моих глаз, пишите мне большущими буквами – вот такими».


Последнюю просьбу Вальт, когда писал ответ, охотно выполнил, но о слепоте брата он особо не думал, из любви к истине. Он пообещал всё, что от него требовали, и с болью посетовал на разлуку после столь краткого воссоединения; но заверил Вульта, что тот сможет разделить с ним – в письменном виде – каждый шаг и каждую удачу на пути сближения с графом. – Впрочем, Вальт в этой ситуации незримости воспринимал брата только как настоящую светскую рысь, желающую обезопасить себя даже против малейшей зарницы случая, которая часто среди полнейшей тьмы высвечивает человека целиком, от макушки до пяток.

Тайное вложение можно было с тем же успехом передать нотариусу незапечатанным: так сильно он радовался возможности проявить верность по отношению к другим и к самому себе.

В запечатанном письме значилось:

«Поскольку неясно, сподобишься ли ты когда-нибудь прочитать это адресованное тебе же письмо, то я пишу достаточно откровенно. Меня чрезвычайно обидело и очень мучило всю последнюю ночь, дорогой брат – кто знает, будем ли мы еще так называть друг друга, после того как ты вскроешь это письмо, что может произойти либо в наихудшем, либо в наилучшем случае, – то обстоятельство, что ты не удовлетворен дружбой брата в той мере, в какой он удовлетворен твоей, и уже ищешь новую дружбу. Что я ради тебя остаюсь в дурацком Хаслау или что готов за тебя сразиться со всеми ангелами-душителями, палачами и судьями преисподней, об этом и говорить не стоит; но если человек, чье сердце в дорожном дилижансе было наполовину разбито, колесовано, даже вырезано, все же тебе одному это сердце отдает, такой человек вправе рассчитывать, что по крайней мере получит взамен твое сердце (которое, в самом деле, неописуемо чисто и пылко, но вместе с тем и слишком открыто – как роза ветров, обращенная сразу ко всем частям света). И вот теперь оно откроется для графа, который в качестве друга взойдет на трон, тогда как я останусь сидеть на братской скамеечке или на детском стульчике, – о, брат мой, от одной этой мысли я весь горю огнем. Чтобы меня любили таким образом – в повзводном порядке, в составе землячества, состоящего из всех людей;