Так он воспринял вышеупомянутый радостный вскрик Вальта и его письмо к брату, столь долго сидевшему дома из-за своей слепоты, – против незримости коего этот второй брат столь мало возражал – коему не посвятил ни одного длинностишия, хотя чужому болвану успел посвятить целых два или даже три: короче, письмо к человеку, который любит любвеобильного нотариуса в три тысячи раз сильнее и который один…
Вот что ответил этот человек Вальту:
«С сим письмом возвращаю два дополнительных луидора: большего мне не потребовалось, хотя никто не нуждается в деньгах так настоятельно, как презирающий их. – Плевать, что теперь наш противник засеет тридцать две грядки сорняками. Мне вообще музыкальные гаммы, эти звуковые лесенки, представляются скорее адскими, нежели небесными лестницами. Клянусь Богом: кто-то другой, но не один из нас, вовремя сказал бы себе: не зевай! Катон написал кулинарную книгу; поэт, сочиняющий длинностишия, мог бы, поистине, заняться настройкой роялей, если бы захотел; вот только наоборот не выходит: чтобы повар писал как Катон, разве что как Цицерон, этот чичероне древних римлян. Дурные сны – подлинные душевные клопы убогого сна, коим моя голова не желает так активно противиться, как лошадиная голова противится телесным клопам, – кое-что предсказали мне, что я теперь перескажу Вам, сударь мой!
И Вы еще сообщаете мне, чуть ли не с удивлением, как к Вам, после приказа о марше от генерала Заблоцкого – приказа о марше к нему, – поступившего сюда в 11 часов, в тот же час пришел контр-приказ о контрмарше: похоже, даже не задумываясь, что у генерала было достаточно времени – целый день, – чтобы измениться. Сударь, разве великие мира сего – не единственная подлинная ртуть в мире духов? – Первым, что роднит их с нею, всегда остается свойственная им подвижность – способность струиться – катиться – падать вниз – проникать насквозь – просачиваться… Черт возьми! Следом теснятся другие, подлинные приметы сродства, коим несть числа. Вельможи холодны, как упомянутая ртуть, и все же не приводимы к состоянию стоически-твердого льда, – они сверкают, но не дают света, – белы, но лишены чистоты, – имеют легкую шарообразную форму, однако тяжело давят, – чисты, но тотчас, подвергаясь возгонке, превращаются в разъедающий яд, – стекаются вместе, не образуя ни малейшей связности, – пригодны для фольги, которую подкладывают под зеркальные стекла, – ни с чем не амальгамируют так тесно, как с благородными металлами – и еще, в силу подлинной избирательной симпатии, с самой ртутью, – люди, которые ими интересуются, напрашиваются на плевок. – Так, сударь, я могу описать этот большой мир, золотой век коего всегда оказывается ртутным веком. Но на таком гладком, сверкающем планетарном шарике я никому не советовал бы селиться! – Кстати, прилагаю входные билеты на мой флейтовый концерт; a revoir, Monsieur!
в. д. Х.»
Вальта, между тем, расстроили только возвращенные луидоры – так сильно, как если бы они были отчеканены Людовиком XVIII; в остальном он принял гневное Вультово топанье ногой за радостный танец и отбивание такта. Сумей Вальт догадаться, какими любовными пытками он одновременно отталкивал и притягивал к себе худодума Вульта, он бы нашел в своем настоящем очень мало надежд. Теперь же он заснул с прекраснейшей надеждой на завтрашний день.
№ 22. СассафрасДень рождения Петера Нойпетера
Все утро нотариус не мог заняться ничем разумным, а только строил планы, как в такой славный день он станет новым Петраркой или добытым в сельской местности самоцветом, уже в большой мере отшлифованным на гранильной мельнице города. Он ставил себе на вид, что вскоре впервые попадет в сияющий пояс зодиакальных животных, относящихся к самому изысканному кругу, или «веночку». «Бог мой, как же изысканно будут они всё закручивать, – распалял он себя, – не говорю уж о всяческих галантностях! “Мадам, – скажет, например, граф, – я слишком счастлив, чтобы быть счастливым”. – “Господин граф, – возможно, ответит дама, – ваша заслуга и ваша вина…” – “Позволительно ли разгадать разгадку?” – спросит он. – “Разве вопросы более позволительны, чем ответы?” – откликнется она. “Одно избавляет от другого”, – ответит он. – “О, граф!” – воскликнет она. – “Но мадам…” – возразит он; потому что теперь, из-за своей изысканности, они уже ничего не смогут сказать, даже если бы совсем обезумели. Я же, со своей стороны, помещу многое из услышанного в “Яичный пунш, или Сердце”».
Вальт, действуя как собственный латуннолитейщик, вовремя покрыл себя своим воскресным окладом – сюртуком из китайки; а голову украсил не шляпой с коричневыми пламенами – ее он собирался нести в руке, – но большим, чем обычно, количеством пудры. Принарядившись, он часа два расхаживал налегке по комнате, взад и вперед. Он с удовольствием слушал, как одна за другой кареты с грохотом подъезжают к крыльцу; «Пусть разгружаются! – говорил он себе. – Всё это – грузы и ярмарочные товары для нашего романа, при написании коего представители высших сословий нужны мне не в меньшей степени, чем чернила. И ведь со сколь многих сторон должен показаться нам всем мой Клотар – старый и верный друг! Бог поможет, чтобы и мне представилась возможность что-то ему сказать».
Поскольку в конце концов Вальт, услышав шум очередной кареты, счел, что настало время спуститься вниз и завершить, закруглить круг гостей собственным дугообразным поклоном, он встал со шляпой в руке наверху, у лестничных перил, и до тех пор смотрел вниз, в лестничную шахту, пока не решился присоединиться к последним гостям, чтобы незаметно и без особых околичностей войти в залу. Она прямо-таки сияла, эта зала: позолоченные дверные ручки освободились от бумажных оберток, с люстры сорвали предохранявший ее от пыли мешок, стулья с шелковой обивкой вежливо поснимали перед каждой задницей свои колпаки, а с паркетного пола были сдернуты льняное полотно и находившиеся под ним бумажные обои, которые прежде таким образом прикрывали ост-индский ковер, что он только в углах помещения с легкостью демонстрировал и себя, и паркетины. Сам же салон наш коммерсант (поскольку венцом всему в конечном счете становится то, что связано с жизнью) насытил гостевой начинкой – буквально так, как насыщают высокий паштетный свод: вместив туда эгретки – платья-шемиз – нарумяненные щеки – красные носы – сюртуки тончайшего сукна – испанские панталоны – патентованные товары и французские часы… причем таким образом, что всё, начиная с церковного советника Гланца и кончая любезными разъездными агентами и серьезными бухгалтерами, должно было перемешаться. Настоящий коммерсант не стремится попасть в более высокий общественный слой, чем слой заимодавцев, потому что его высокопоставленные должники часто терпят банкротство. Коммерсант, подобно хладнокровному и незаметному юстировщику достоинств, одинаково ценит бюргера, пусть даже самого низкого пошиба – если у того водятся деньги, – и представителя высшей знати, если его древняя кровь течет в серебряных и золотых жилах, а родовое древо пускает питательные для торговли побеги. Ведь как отцу Гардуэну монеты древних людей казались более исторически достоверными, чем все дошедшие от них письменные свидетельства, так и расчетливый коммерсант никогда не будет ценить родословные пергаменты дворян и прочие образцы онёрно-пуантилистического искусства столь же высоко, сколь он ценит их монеты, если ему придется рассуждать о доверии к незнакомым людям.
Уже пристань этого праздничного дня нотариус нашел гораздо более радостной и необременительной, чем позволял себе надеяться, ибо быстро заметил: он остался незамеченным и может усесться на любой шелковый стул, превратив его в ткацкий станок своих грез. Поначалу он не видел ни графа, ни праздника, ни двух хозяйских дочерей – но наконец цветущий Клотар, король пиршества, к его радости вступил в залу, пусть и в сапогах и военном мундире, будто собирался сидеть на парламентских мешках с шерстью, а не на шелковых стульях придворного агента. «Господин придворный агент, – сказал вошедший, даже не взглянув на собравшихся, – если вам угодно, я чертовски проголодался». Коммерсант тут же распорядился насчет супа и дочерей; ибо он давно и искренне ценил графа, поскольку, как agioteur, наилучшим образом осведомленный о ренте, лучше других знал, чего тот стоит, в особенности для него самого; и он часто повторял: мол, человеку со столь высокими годовыми доходами всякая разумная душа должна поставить в заслугу, что он имеет собственные мнения и читает книги по своему выбору.
Внезапно явилась музыка – а вместе с ней и супница, и напечатанные тексты песен ко дню рождения, – а потом обе дочки с длинной цветочной гирляндой, которую они так ловко обернули вокруг Нойпетера, что он стоял как бы внутри цветущей орденской ленты, – конторщики бегали и раздавали листки со стихами – прежде вручив позолоченный экземпляр своему принципалу… Другие заиграли на музыкальных инструментах, чтобы создать аккомпанемент для стихов или, точнее, для их пропевания, – гости с листочками в руках затянули что-то наподобие длинной застольной молитвы – и сам Нойпетер тоже пел, заглядывая в свой листок. Вульт наверняка не относился бы к числу тех, кто в такой ситуации сохраняет серьезность: тем более, что человек с цветочной орденской лентой воспевал сам себя; зато Готвальт был будто создан для этого. Человек, когда думает о своем рождении, так же мало смешон, как может быть смешон мертвый; ведь мы, подобно китайским картинкам, движемся между двумя длинными тенями, или длинными полосами сна, – так что не столь уж велика разница, о которой из двух теней ты задумался… Вальт мучился, слыша заунывное пение плохих голосов; но когда восхваление закончилось и старик был очень растроган тем, что другие помнят о его дне рождения, хотя сам он о нем забыл, и что домочадцы поздравили его раньше, чем посторонние, тогда ни в чьем сердце не нашлось такого искреннего пожелания счастья юбиляру, как далекое и тихое пожелание Готвальта; правда, нотариуса удручало, что человек («особенно, как я вижу, при дворе», подумалось ему) пропускает мимо ушей, из-за ропота чуждых волн, именно тот священный день, когда он должен был бы пересмотреть и спланировать свою обновленную жизнь, – что он празднует начало нового бытия шумным повторением старого, вместо того чтобы отмечать