Грубиянские годы: биография. Том I — страница 41 из 79

еловек впервые осознает, что находится на концерте, – потому что может теперь слегка размять ноги, сказать свое слово, растопить свое сердце и то, что замерзло на языке. «Кто, черт возьми…» – очень уместно рассуждает Вульт в одном из экстренных выпусков романа «Яичный пунш, или Сердце», а именно в том, что озаглавлен:


Vox humana-концерт…

«Кто, черт возьми, долго выдерживал бы музыкальное или поэтическое искусство, если бы не существовало чего-то поддерживающего, за что можно держаться? То и другое прекрасно, но это лишь великолепные цветы, лежащие поверх окорока, от которого хотелось бы откусить кусочек. Искусство и манна небесная – которые когда-то были пищей – теперь используются как слабительные средства, когда нам случается испортить себе желудок удовольствиями или пороками. Концертный зал, по своему предназначению, – это прежде всего переговорная комната; женские уши созданы для улавливания тихого шепота соперницы или подруги, а не громких звуков музыкальных инструментов; так же и нос собаки, согласно Бехштейну, настроен не на улавливание приятных запахов, а только на запахи враждебных или знакомых людей. Клянусь Богом, в концертном зале люди – помимо слушания музыки – хотят еще и сказать что-то, если уж там не удается потанцевать. (В маленьких городках концерт как раз и представляет собой бал, и ни одно исполнение музыкального произведения не обходится без сферического танца небесных тел.) Поэтому органные трубы и скрипки на самом деле играют второстепенную роль и им следовало бы подавать голос – как мельничному колокольчику – лишь тогда, когда двум жерновам или двум человеческим головам больше нечего измельчать. Но происходит как раз наоборот – вынужден я посетовать, хотя сам охотно сделал бы так, чтобы немного музыки предшествовало концерту, ведь и в церквях сперва бьют колокола и звучит церковная музыка, а уж потом на кафедру поднимается проповедник: промежутки времени, отводимые на музыку, намного превосходят по протяженности переговорные промежутки, и получается порой, что кто-то из сидящих в зале делается сперва глухим, а потом и немым, хотя нет ничего легче, чем посредством музицирования подвигнуть людей, как поступают с канарейками, к говорению, поскольку люди ни при каких обстоятельствах не говорят так долго и так громко, как под звуки застольной музыки. – Если же по-настоящему взяться за это дело с более важной стороны, учитывая, что люди на концерте должны чем-то наслаждаться, будь то пиво, или чай, или выпечка: ты должен, если видишь, что музицирование длится дольше, чем здравицы, или музыка духовых инструментов, коей положено сопровождать застолья при дворе, длится дольше, чем застолье как таковое, или что звяканье мельничного колокольчика по длительности превосходит работу челюстей-жерновов…»-и так далее; ибо яичному пуншу место в собственной книге, а не в этой.

Теперь, когда весь новый для нотариуса мир и гемисфера красавиц развернулись и поднялись на ноги, настало время отыскать Вину. Рафаэла уже стояла лицом к Вальту, но ее небесно-голубая соседка еще сидела в ряду перед ней. Нотариус в конце концов напрямую спросил о Вине у Пасфогеля.

– Да вот же она, – ответил придворный книготорговец, – рядом с мадемуазель Нойпетер – в небесно-голубом, расшитом серебром платье – с нитями жемчуга в волосах, – она бывала при дворе… Сейчас она поднимается – и в самом деле поворачивается к нам. Не знаю, представимы ли более черные глаза и более овальное лицо, – хотя и понимаю, вместе с тем, что ее не назовешь красавицей в строгом смысле: например, у нее заостренный нос и змеящаяся линия решительных губ… Но в остальном, о небо!

Едва Вальт взглянул на юную деву, сила, властвующая над землей, изрекла: «Она будет его первой и последней любовью, что бы ему ни довелось претерпеть». Несчастный почувствовал укус летучей змеи, Амура, и содрогнулся, возгорелся, затрепетал, и его отравленное сердце расширилось. Ему даже в голову не пришло, что Вина красива, или принадлежит к высшему сословию, или как раз и есть та невеста с примулами из его детства, или что она стала теперь невестой графа; а только казалось, будто любимая вечная богиня, которая до сих пор была надежно заключена внутри его сердца и дарила его духу блаженство, и святость, и красоту, – будто теперь эта богиня вышла из его груди через рану и стоит теперь, как внешнее по отношению к нему небо, далеко от него (ох! всё является далью, любая близь), и цветет сияющим, внеземным цветением перед его одиноким раненым духом, покинутым ею, но не умеющим обходиться без нее.

Теперь Вина с прицепившейся к ней Рафаэлой, которая с самонадеянной фамильярностью пожелала двигаться сквозь толпу вместе с ней, направилась в сторону Вальта. Когда она проходила мимо, почти вплотную к нему, и он увидел вблизи ее опущенные долу черные колдовские очи, которые только у евреек бывают такими же красивыми (но не столь безмятежными – похожими на мигающие звезды, у нее же – на струящую мягкий свет Луну), очи, которые стыдливая любовь наполовину скрыла веками, словно повязкой Амура: в этот момент Вальт невольно отступил назад, и телесная боль проникла в его сердце, будто оно переполнилось.

Поскольку на Земле всё движется так убого-медленно, за исключением ее самой, и поскольку даже небо рассеивает свои рейнские водопады на сотни незначительных ливней, постольку должно считать блаженным счастливцем человека, подобного Вальту, который не видит, как с сотен алтарей взлетает феникс любви и красоты, давно обратившийся в пепел, но зато совершенно нежданно его задевает крылом по лицу золотая, переливающаяся всеми красками птица. Ни газетчика, внезапно увидевшего перед собой Бонапарта, ни критически настроенного магистра философии, с которым внезапно заговорил бы сам Кант, удар счастья не поразил бы с большей силой.

Вина вскоре скрылась в толпе, как и укрылся от его взора далекий обходной путь, в конце концов вернувший ее на прежнее место. Теперь Вальт снова видел лишь ее небесно-голубое платье; и он корил себя, что из всего исчезнувшего лица запомнил только глаза, полные грез и доброты. Но то и другое, уже само по себе, было в его восприятии универсумом духа. Представители мужеского пола поначалу хотят видеть свою звезду любви, в точности как Венеру на небе, в образе мечтательного Геспера, то бишь вечерней звезды, возвещающей приближение сумеречного мира грез, наполненного цветами и соловьями, – позже, напротив, их больше привлекает утренняя звезда, восхваляющая светлоту и могущество дня; то и другое следовало бы объединить, поскольку обе звезды на самом деле одна звезда, и разница между ними – только во времени появления.

Хотя Вальту теперь приходилось впускать в поле зрения и других барышень, самые нежные взгляды он бросал на Вину; все остальные становились для него сестрами или сводными сестрами Вины, и она, как скрывшееся за горизонтом Солнце, облачала своим прелестным светом каждую Луну – каждую Цереру – Палладу – Венеру, а также других мужчин, скажем, мужественного Марса, Юпитера, Меркурия – и особенно Сатурна с двумя кольцами: графа.

Этот последний внезапно стал ближе Вальту – словно они на словах уже заключили дружеский союз; но Вина теперь отодвинулась в недосягаемую даль – будто невеста друга пребывает слишком высоко, чтобы сделаться подругой нотариусу. Вернуть ей ее письмо – на это у него больше не было ни сил, ни права, потому что, хорошенько подумав, он решил, что сама по себе подпись, женское имя, не может служить оправданием такого поступка: ведь отдать при всех письмо девушке – значит с определенностью дать понять, что она состоит в переписке с неким молодым человеком.

Музыка между тем возобновилась. Если звуки потрясают даже безмятежное сердце, то насколько же сильнее – сердце глубоко взволнованное! Когда цельное древо гармонии зашумело над Вальтом всеми ветвями, с этого древа к нему снизошел новый редкостный дух, произнесший лишь одно повеление: плачь! – И Вальт повиновался, сам не зная, кому, – это было, как если бы его прежнее небо внезапно пролилось дождем из гнетущей тучи, после чего жизнь вдруг предстала перед ним воздушно-легкой, небесно-голубой и солнечно-сияющей, и теплой, как день, – звуки обрели голоса и лица – эти дети богов словно бы давали Вине сладчайшие имена – препроводили и ветром прибили ее, украшенную невесту, плывущую на боевом корабле жизни, к берегу пастушеского мира – здесь ее как будто встретил возлюбленный, друг Вальта, под чужие пастушеские напевы показал ей простирающиеся вокруг до самого горизонта греческие рощи, горные хижины, дома и тропу, ведущую к ним, поросшую бодрствующими и спящими цветами. – Он теперь принудил этих херувимов звуков, летающих на пламени, доставить утреннюю зарю и облака цветочной пыльцы, чтобы мерцающим покровом окутать первый поцелуй Вины, а потом улететь далеко прочь и очень тихо выдохнуть беззвучное небо ее первого поцелуя…

Вдруг, когда среди такого рода гармонических грез брат надолго воспарил, трепеща, на двух высоких нотах, будто ищущих и засасывающих воздыхателя, Готвальту захотелось, трепеща вместе с ним, умереть от этой грезы о чужом счастье. В тот же момент брат снискал неблагозвучные грубые аплодисменты; но у Вальта, которого охватил сильный внутренний порыв, этот внешний порыв не вызвал неприятия.

Всё закончилось. Вальт пытался – отнюдь не безуспешно – следовать за Виной, как можно ближе к ней; не для того чтобы, скажем, дотронуться до ее одеяния, но чтобы держаться от нее на определенной дистанции и в то же время, как движущаяся стена, не подпускать к ней никого другого, охранять ее от натиска толпы. И все же, продвигаясь за ней, он, можно сказать, проникновенно сжимал ее руку – то бишь написанное ее рукой письмо Клотару.

Добравшись до дому, нотариус, пылая огнем, еще не успевшим пойти на убыль, сочинил такое длинностишие:


Незнающая

Как Земля, которая несет на себе обращенные к Солнцу слабые цветы и заключает в своей груди их крепкие корни, – как Солнце освещает Луну, но никогда не видит нежного лунного сияния на Земле, – как звезды орошают весеннюю ночь росой, но удаляются за горизонт прежде, чем роса испарится в утренних солнечных лучах: так же и ты, Незнающая, точно так же и ты несешь и раздариваешь цветы, и сияние, и росы, однако сама этого не видишь. Тебе кажется, ты радуешь только себя, тогда как на самом деле ты услаждаешь весь мир. Ах, лети же к ней, ты, счастливец, которого она любит, и скажи, что ты счастливейший из смертных, но лишь благодаря ей; а если она не захочет поверить, покажи ей, Незнающей, других людей.