Грубиянские годы: биография. Том I — страница 49 из 79

maitresse des hautes oeuvres et des basses oeuvres. Боже, когда закончится моя мука – что мне вечно приходится слушать болтовню о дворянах, будто бы отказавшихся от сословной гордости? Будь столь любезен, Вальт, – позволь мне несколько грубых слов в твой адрес. Скажи ради Бога, что ты вообще смыслишь в этом вопросе, в знати? И что смыслят те, кто пишет о ней?

Я бы хотел, чтобы ты ненадолго остановился или заполз вот в эту пастушью повозку и послушал меня оттуда; я же извлеку тебе из сатиры, которую сочинил на заходе солнца в саду Заблоцкого, отрывки, напрямую касающиеся нашего предмета.

Объяснять дворянскую гордость наличием предков или даже их заслугами – ребячество и глупость. Ибо кто же не имеет предков? Один лишь Господь, который, следовательно, и есть величайший бюргер; любой дворянин – новоиспеченный, по крайней мере, – тоже имеет предков-бюргеров, если, конечно, император не подарил ему задним числом четырех предков-дворян, из которых, опять-таки, первый подаренный предок нуждался в своих четырех подаренных предках, и так далее. Однако любой дворянин столь мало думает о чужих заслугах, что скорее захочет, чтобы шестнадцать знатных разбойников, прелюбодеев и пьяниц привели его, как своего потомка, к какому-нибудь княжескому двору, или в какой-нибудь монастырь, или в ландтаг, нежели позволит увести себя от сих приятных мест службы отряду предков, состоящему из трех десятков честных бюргеров и их кавалерийского авангарда. Чем же тогда гордится дворянин? Черт возьми, тем, что он получил в качестве дара; так ты и я гордимся тем, что получили как гении; миллионер – тем, что получил в качестве наследства; так гордятся своей красотой и силой прирожденные Венеры и Геркулесы. Правами не гордится никто, гордятся привилегиями. Последними, как мне следует верить, обладает знать. Пока дело обстоит так, что только дворянин, при любом княжеском дворе, имеет право прислуживать государю, танцевать, подавать княгине руку и суп, играть в карты; пока, как это отражено в истории немецкой империи, написанной Хэберлином, ни одна пара бюргерских женских ножек не может находиться под столом, за которым сидят придворные, и ей не может быть отдано предпочтение (а этот знаток имперской истории знает, о чем говорит); пока армии, и монастыри, и государства не позволяют, чтобы их самые высокие, самые плодоносные ветви срывали крепкие руки простолюдинов (которые просто окапывают корни и вынуждены этими же корнями питаться): пока всё обстоит так, знать проявила бы безумие, если бы вдруг перестала гордиться… гордиться такими привилегиями, хочу я сказать.

Бюргерских предков, как растения в старой системе Турнефора, классифицируют по цветам и плодам; предков-дворян же – значительно проще, как у Линнея, то есть в соответствии с системой полов (сексуальных взаимоотношений); и никакие ошибки тут невозможны. Сословие дворян, далее, скрепляется одинаковостью их привилегий по всей Европе. Оно состоит из одной превосходной семьи семей; подобно иудеям, католикам, масонам и ремесленным мастерам, дворяне держатся вместе; корни их родословных деревьев тесно переплетены и пролегают то под феодальным поместьем, то поблизости от трона. Мы же, плутоватые бюргеры, не желаем ничего знать друг о друге; бюргерское сословие, как сословие, представляет собой то же, что и Германия как страна: оно раздроблено на враждующие части. Ни один Харниш, проживающий в Вене, не интересуется Харнишем из Эльтерляйна, ни один советник посольства в Кобурге – советником посольства в Хаслау или Веймаре.

Поэтому дворянин всегда плывет на корабле с парусами, а бюргер – на весельном судне. Дворянин добирается до высочайших постов, подобно трехпалому ленивцу, который обитает только на верхушках деревьев. Но что же имеем мы, невзрачные черти? Обладай мы даже неописуемыми заслугами: они не облагородят нас, а сами должны быть облагорожены, сиречь должны принести нам, как дар, дворянское звание; и лишь тогда нас начнут использовать на министерских и прочих постах.

Но дворянин сам осознает собственную ценность и, с другой стороны, – необходимость нашего существования; именно поэтому он, подобно тому, как голландцы периодически сжигают часть пряностей или как англичане лишь раз в семь лет открывают свои графитовые месторождения для посторонних, чтобы не допустить снижения цен, – так же и дворянин в юности дарит миру почти исключительно бюргерское потомство и лишь позднее, в браке, скупо производит на свет одного или двух благородных отпрысков; он всегда предпочтет сделать десять новых рабочих, нежели одну работу, – поскольку высоко ценит как государство, так и себя самого.

О, потерпи еще немного! Правда, всё предыдущее было лишь отступлением внутри отступления… В новейшее время многие склонны полагать, что знать уже отступилась от сословной гордости, и подкрепляют это мнение тем, что тот или другой князь танцевал с бюргерской дочкой (как я, несмотря на свою принадлежность к ученому сословию, порой танцую с крестьянкой), или что некий князь иногда приглашал к себе ученого или художника, как пригласил бы настройщика рояля или портного, – не в круг своих знакомых, но для приватной беседы. «Мои люди, mes gens» – говорят дворяне о своих слугах, чтобы отличить их от нас, прочих людей.

Но почему ты так упорно рвешься и карабкаешься на одно из самых высоких генеалогических деревьев? Я уселся там наверху, назвавшись господином ван дер Харнишем, что имеет свою причину: с этой вершины я поношу тех, кто находится на одном со мной уровне, и превозношу находящихся ниже, то бишь вас, бюргерское отродье; ни один человек не вправе похвастаться, что злил дворян в такой мере, в какой это делал я; только в тех городах, где я не считался отпрыском благородного семейства, какой-нибудь дворянин мог, наоборот, разозлить меня: когда приглашал к столу под предлогом, будто ценит мою персону, а на самом деле – чтобы задаром послушать флейту; однако в подобных случаях я ничего не играл, думая: «Не дождетесь!» Теперь же я и вовсе избегаю сих неприятных оказий.

Вальт сказал:

– На твой не вполне серьезный вопрос я хочу ответить совершенно открыто. Поэт, для которого, собственно, нет закрытых сословий и пред которым все сословия должны были бы открываться, – поэт имеет право, думаю я, стремиться к вершинам: не для того, чтобы угнездиться на них, а чтобы уподобиться пчелам, подлетающим и к самым высоким, и к самым низким цветам. Высшие сословия, которые сверкают, подобно небесным созвездиям, поблизости от солнечного зенита государства, – они и сами, ради поэзии и посредством поэзии, вознесены над тяжелой, распростертой далеко внизу действительностью. Какая же у них прекрасная и свободная жизненная позиция! Пусть это лишь иллюзия, что они считают себя возвышенными, причем возвышенными и в духовном плане (ведь каждый человек, даже богатый и счастливый, не успокоится прежде, чем сделает из своего счастья духовную заслугу): все равно такая иллюзия со временем станет правдой; ибо того, кто уважает себя, не могут не уважать другие. Какая же это возвышенная позиция: что все обладают одинаковой свободой стать всем, чем угодно, – что все находятся в триумфальной колеснице единой на всех чести, которую все они обязаны защищать…

– Тьма кромешная, – прервал его Вульт, – но я, поверь, воспринимаю твои слова совершенно серьезно.

– …что отдельные имена дворян сохраняются вечно, они все учтены, словно звезды, и продолжают сиять на фамильных гербах, тогда как в народе имена, подобно каплям росы, неупорядоченно испаряются, – что место дворян в священной близости от князей, которые осыпают их милостями в обмен на услуги, которые те оказывают своим государям, будь то в качестве послов, или генералов, или канцлеров, – что еще более тесными узами дворяне соединены с самим государством, большими парусами коего они управляют, тогда как народ всего лишь сидит на веслах, – что дворяне, будто они находятся на высокогорном альпийском пастбище, видят вокруг себя только вершины, а позади выстроились сверкающей королевской линией древние рыцари, чьи высокие подвиги для них словно реющие знамена и в чьи священные замки они, как потомки этих рыцарей, могут в любой момент войти…

– Поверь мне на слово, – прервал его Вульт, – что я не смеюсь.

– …перед собой они видят блеск имперской власти, земельных владений, княжеских дворов и цветущего будущего… И еще – перспективу прекрасного свободного образования, нацеленного не на производство обрубленного со всех сторон угловатого звена государственной машины, а на формирование целостного человека; такое образование позволит им легко и радостно путешествовать, соучаствовать в придворной жизни, вместе с единомышленниками наслаждаться полотнами живописцев, музыкой и, главное, – обществом еще более, чем они, образованных, прекрасных женщин, прелести коих не были задавлены нуждой и работой; так что внутри государства знать как бы воплощает собой итальянскую школу, а бедный народ – нидерландскую…

Флейтист и до этого (правда, каким-то подозрительным голосом) несколько раз клялся, что на его лице нет гримасы смеха, – говорил, что пусть его больше не называют Вультом, если он использует темноту, чтобы незаметно улыбаться, – повторял, что он не тот человек, который в такой ситуации стал бы смеяться: наоборот, он серьезен, как домовой сыч – птица смерти. Однако теперь он громко расхохотался и затем сказал следующее:

– Вальт, возвращаясь к твоему графу – не обращай внимания на мой дурацкий смех, относящийся к другим вещам, я в самом деле серьезен, – к графу, которого ты, в плане образованности, почитаешь за нового Рафаэля, а себя – за нового Тенирса: как же ты собираешься соединить ваши две фигуры на одном живописном полотне?

Вальт обиженно замолчал, потому что видел в себе совсем не Тенирса, а скорее нового Петрарку. Но Вульт продолжал упорно выпытывать, на какое связующее средство рассчитывает его брат.

– Я думаю, это возможно потому, – сказал Вальт с тихим смирением, – что я по-настоящему люблю его.