Грубиянские годы: биография. Том I — страница 53 из 79

Теперь Вальт рассказал брату о злосчастном вручении письма Вины ее отцу.

– Черт! – воскликнул Вульт, совершенно преобразившись, ибо теперь он догадался обо всем и сам испугался той путаницы, в которую вовлек брата. – Поднимись ко мне наверх и сбрось там свою чешую.

– Да, – сказал Вальт, – и хотя я не хотел никакого несчастья, я не должен был потакать своему желанию увидеть отца и невесту. Ах, кто вправе сказать в этой многажды запутанной жизни: «Я чист»? Судьба пользуется случаем (продолжил он, уже поднимаясь по лестнице), подставляя его нам как увеличительное зеркало, отражающее наши мельчайшие перекосы… Ах, даже над тихим, пустым словом, над мягким звоном вздымается немая, сокрытая вершина, с которой они могут обрушить вниз, на жизнь, какое-нибудь чудовищное несчастье[23].

– Ты для начала вылущи себя из этой поганой собаки Мейнау, – сказал Вульт уже мягче, когда они вошли в тихую, заполненную лунным светом комнату.

Нотариус стал молча освобождаться от коцебуйской сахарной глазури, как река – ото льда: бережно снял с себя кафтан и коадъюторскую шляпу, отцепил завитые локоны. Когда Вульт в лунном сиянии протягивал опечаленному плуту плохонький сюртучок из китайки – как повешенного, за веревочную петельку, – и вообще когда он представил себе, как это смешно, что брат в своем пробковом спасательном жилете маскарадного переодевания так и остался сидеть на сухом берегу, ему стало несказанно жаль этого обманутого тихого человека в слишком широких сапогах, и в то время, как Вульт еще улыбался, сердце его разломилось напополам от… слез.

– Я хочу заплести тебе косичку, – сказал он, встав за спиной брата, как охотник, прячущийся за лошадью. – А ты пока зажми зубами ленту: один конец.

Вальт подчинился, но как бы стыдясь. Когда Вульт почувствовал под пальцами мягкие вьющиеся волосы, а перед собой увидел братнину спину (спина же очень легко позволяет представить себе человека одновременно мертвым, далеким и отсутствующим, и такая линейная сердечная перспектива побуждает другое сердце к состраданию), он – чтобы Готвальт не обернулся – дернул братнину голову назад, ухватившись за вожжи волос у самого затылка, и суровым голосом (беззвучно плакать в такой позиции он мог свободно и в свое удовольствие) задал вопрос:

– Готвальт, ты еще любишь некоего Кводдеуса Вульта?

В голосе чувствовалась нотка растроганности. Вальт тотчас попробовал обернуться, но брат удерживал его за волосы.

– Ах, Вульт, любишь ли ты еще меня? – вскричал он, рыдая, и выпустил конец ленты.

– Больше чем всех и каждого плута на этом свете, – заверил его Вульт, которому слова сейчас давались с трудом, – и именно потому ворчу на тебя, как собака или как женщина. Возьми опять в зубы ленточку!

Но тут нотариус быстро обернулся и побелел как снег, увидев слезы, бегущие по штормовому лицу брата.

– Боже! Что тебя мучает? – вскричал он.

– Может, ничто, – ответил Вульт. – Или все же кое-что, например, любовь. Пусть же оно вырвется, это проклятое слово… Я ревновал тебя к графу. Нехорошо со стороны брата, говорил я себе, что он рыщет в поисках добычи, тогда как некто привязан к нему более, чем ко всем другим людям, которых всех пусть заберет сатана и к которым я, на самом деле, отношусь не лучше, чем любой отец церкви, будь то греческий или римский. Пусть только брат не воображает, что отделается от меня жалкой братской любовью. Моя юная жизнь уже совсем иссохла, свободные гавани любви покинуты их морем – и даже катбот туда не заплывет, не станет там на якорь… Брат, со мной часто случалось, что несколько дней подряд в ушах стоял шум, ночь напролет упряжка сердца пребывала в движении… Разрази меня гром, если однажды вечером я не заплакал, в половине двенадцатого —

Но тут ему пришлось замолчать, поскольку нижняя губа потрясенного нотариуса вдруг отвисла: ее дернула книзу горячая, тяжкая любовная боль.

– Что тебя так огорчает? – спросил Вульт.

Вальт тряхнул головой – начал большими шагами расхаживать по комнате – брал в руки то стакан, то книгу – даже не взглянув на них, – смотрел на светлую луну и плакал горячими слезами.

– Ну будет тебе! – сказал Вульт. – Между нами опять всё станет по-прежнему. – И обнял его, но Вальт почти тотчас вырвался. Наконец он собрался с силами и мучительно выдавил из себя:

– Неужели я всех делаю несчастными? Ты сегодня третий. Три восковых дитяти в моем сне…

Вульт, чтобы отвлечь брата от боли, стал настойчиво спрашивать об этом сновидении. Неохотно, поспешно Вальт начал рассказывать:

– Мимо меня проходили закутанные фигуры и спрашивали, почему я не плачу и не бледнею. Одна фигура за другой задавала все тот же вопрос. Я дрожал, ожидая момента чудовищного разоблачения. Тут с неба слетели три дитяти, писаные красавцы, – из воска; они ласково взглянули, поприветствовали меня. Протяните мне ваши белые ручки и поднимите меня наверх, попросил я. Они так и сделали, но я оторвал им руки вместе с кусками груди, и они, мертвые, упали на землю. Просыпаясь, я еще видел вдали темную похоронную процессию, которая двигалась на коленях. Сон оказался вещим.

Вульт, чью гневную боль будто сняли колдовским заклинанием, теперь принимал все меры, чтобы исцелить чужую: он пытался представить брату происшедшее с более приемлемой стороны, жаловался на зловредный «худодумный уголок» в своей левой сердечной камере, где живет и зыркает огненными глазищами кобольд-худодум, он же волк-оборотень; снял серебряную обертку с ядовитых пилюль, которые прежде запрятал в письмо к брату, и рассказал о собственном естестве, от которого ничего не добьешься без сильной ссоры: так и хохлатый жаворонок поет лишь тогда, когда с кем-то бранится; он поклялся, что Вальт – не первый, кого он мучает соплями своей души, но последний: ибо безграничная благожелательность брата наверняка избавит его, Вульта, от этого недуга.

Однако Вальт, не желавший прислушаться к разумным доводам и видевший во всем лишь самоотверженную нежность, возразил: мол, Вульт недавно пламенно защищал его от графа, а прежде даже помог проложить путь к нему.

– Это, дружочек, из-за моей ядовитости, – сказал Вульт. – Ну и отчасти из-за гордости. Только поэтому. Вот, – продолжил он, доставая запечатанное двумя печатями письмо, – прочитай этот документ, подтверждающий, что я заранее оправдывал тебя, а себя – тем паче.

Но нотариус не пожелал открыть письмо; он сказал, что верит брату на слово, и что теперь наконец понял его, и что сейчас ему намного лучше. Вульт не настаивал; приникнув к Вальтову сердцу, он слился с братом в долгожданных горячих объятиях, выдавших всю необузданность его духа.

И брат почувствовал себя счастливым, и он сказал:

– Мы остаемся братьями.

– Только одного друга может иметь человек, говорит Монтень, – проговорил Вульт.

– Да! только одного, – подхватил Вальт, – и только одного отца, только одну мать, одну возлюбленную – и одного, одного брата-близнеца!

Вульт ответил очень серьезно:

– Именно, только одного! И пусть в каждом сердце останутся только любовь и справедливость.

– Пошути опять, как прежде, и я наверняка буду смеяться, уж как сумею, – сказал Вальт. – Пошути в знак твоего примирения со мной: твоя серьезность рассекает мне сердце.

– Если хочешь, можно и пошутить, – откликнулся тот. – Ах, нет! Клянусь Богом, лучше не надо! Если, как верят описанные Стелл ер ом камчадалы, из двух близнецов один всегда рождается от отца-волка, то я поистине и есть этот волчий бастард-метис и лунный теленок, а вот ты – едва ли. Теперь, когда мы можем откровенно говорить о той путанице, я отважусь сказать, что ты вел себя по отношению к графу чисто и честно; беда лишь в том, что в тебе слишком мало своего эгоизма, чтобы ты мог догадаться о чужом. У Клотара, можно сказать, большой эгоизм – поверь, я сегодня ни на кого не нападаю, а наоборот, подражаю тебе… Но философы – тем более молодые, как он, – клянусь Богом, на минуточку эгоисты. Человеколюбивые максимы и мор алии, как ты знаешь, бьют мимо цели; свет это не огонь, светильник – не печь; тем не менее, всякий, даже самый никудышный немецкий философ уверен: если он внесет в сердце свою сальную свечку и поставит на стол, то ее свет обогреет в достаточной мере обе камеры.

– Дорогой Вульт, – произнес Вальт нежнейшим голосом, – разреши мне не отвечать; сегодня я менее всего имею право судить о несчастном Клотаре, у которого отнял самое прекрасное достояние и который сейчас одиноко странствует в мрачной ночи, направляясь с помраченным сердцем в мрачное будущее. Чист ты, а не я; поэтому тебе и слово.

– Что ж, тогда скажу я, – согласился Вульт. – Наш философ в этот вечер сбросил с себя кожу; а это предвещает хорошую погоду, когда линька происходит у пауков. Между прочим! Тебе тоже пора сменить кожу – только в лучшем, физическом смысле!

Вальт послушался; брат поддержал его, когда он поставил ногу на сапожного денщика.

– Как улыбается луна, – сказал Вульт, – кружа по всей комнате! – И продолжил свою мысль так: – Встань в этом чудном сиянии-мнимости и опять зажми зубами конец ленты; теперь я заплету твою косичку с совсем другими чувствами и другими пальцами, чем прежде, мой помпезный кудряш!

Потом они расстались, спокойно и с любовью друг к другу.


Конец второй книжечки

Третья книжечка

№ 33. Лучистая слюдаБратья. – Вина

Облаженные, священные дни, которые следуют за часом примирения между людьми! Любовь опять становится наивной и девственной, любимый – обновленным и просветленным; сердце празднует свой май, а восставшие к жизни – с полей сражений – уже не понимают прежнюю, забытую ими войну.

Сражения прогоняют с неба хмурую облачность; оба брата после краткой войны наслаждались погодой, яснее которой не бывает, и видели как друг друга, так и всё прочее в самом радужном свете. Вальт, подлинное олицетворение любви и щедрости, стремился только к тому, чтобы дарить брату то и другое с еще большей нежностью и теплотой; шрамы, оставшиеся от неглубоких укусов совести, еще не совсем перестали саднить, а слезы Вульта, обычно столь засушливого, нотариус навечно заключил в свою душу. Вульт и сам казался теперь человеком с новыми мелодиями, заимствованными из канона любви. И хотя эти мелодии проявлялись больше в поступках, чем в зн