Потом нотариус встретил разряженную в пух и прах одиннадцатилетнюю девочку, опирающуюся на костыль, – и ему стало несказанно жалко ее; но из деревни уже бежала крестная этой девочки навстречу гостье, спешащей на завтрашний праздник.
Потом появился прикованный к себе самому злодей с двумя стражами порядка по сторонам; все они, насколько у них еще ворочались языки, хвалили пиво предыдущей деревни; злодей – в том числе.
Между тем Вальт вошел в более представительную деревню, к церковной общине которой принадлежала и встретившаяся ему по дороге «дочерняя» деревенька. Поскольку двери приходской церкви были открыты – изнутри невысокой толстостенной башни доносились звуки какого-то духового инструмента, но и снаружи внутрь наверняка попадали звуки пастушьего рожка, – нотариус ненадолго заглянул туда; потому что из всех общественных зданий он охотней всего посещал именно церкви: эти ледяные дворцы, на гладких стенах которых алтарный свет его благочестивой фантазии наилучшим образом преломлялся, порождая блеск и разнообразие красочных картин. Внутри совершалось таинство крещения. Тот, кто крестил, и тот, кого крестили, – оба громко вопили перед крестильным ангелом. Четверо или пятеро мужчин, стоявших поблизости, принарядились на свой манер, по-воскресному, были, можно сказать, покрыты геральдической гравировкой и чеканкой работы мастеров портняжного дела; только из самых почетных церковных лож, из дворянских, выглядывали служанки, которые хоть и сложили смиренно руки под синими фартуками, как под шалями, но сами были в demi-neglige, то бишь в повседневной одежде. Вальту же ношение рабочей одежды в священном помещении представлялось резким диссонансом. Крестным правнука, которого сейчас крестили, был его собственный прадед, такой старый, что с трудом удерживал на руках маленького крикуна; это по-зимнему оголенное древо, утратившее все листья и плоды, еще и потому так глубоко запечатлелось в Вальтовом сердце, что старик, желая показать себя в наилучшем виде, собрал у себя на затылке и закрутил в седую косичку пять или шесть снежно-белых волосинок (больше у него не осталось).
Что они могут быть связаны такой близостью – дряхлый человек и другой, совсем юный, дитя могилы и дитя колыбели, желтая стерня и веселый майский цветочек, – об этом нотариус растроганно думал еще и час спустя после того, как покинул деревню. «Играйте лучше в крещение!» – сказал он нескольким ребятишкам, которые несли деревянный крест и собирались играть в похороны. Непосредственно из сердца залетело ему в голову следующее длинностишие:
«Радостно играйте, цветастые дети! Когда вы снова станете детьми, вы будете сгорбленными, хромыми и седыми; в разгар ваших горестных игр игровая площадка обрушится и засыплет вас, упавших в этот провал. Хотя и в вечернюю пору на востоке и западе расцветает Аврора, однако облачный покров становится темным и солнце уже не показывается. Прыгайте же веселее, дети, на утренней заре, которая расписывает ваши щеки цветами, и порхайте, двигаясь навстречу вашему солнцу».
Волшебный фонарь жизни теперь в самом деле, играя, бросал перед ним – по мере того, как он шел, – пестрые подвижные картинки; и вечернее солнце было источником света за стеклами этого фонаря. Картинки будто кто-то тянул, и потому они тянулись мимо него, внизу, как единый поток: ярмарочная баржа – низенькая деревенская церковь у дороги, через ограду которой легко перескочила бы даже раскормленная болонка, – дилижанс чрезвычайной почты, с четырьмя лошадьми и четырьмя почтовыми служащими, – тень облака – после, уже на свету, тень летящей стаи воронов – обветшалые высокие серые разбойничьи замки – и замки совсем новые – грохочущая мельница – скачущий на лошади врач, спешащий к роженице, – мчащийся вслед за ним тощий деревенский цирюльник, прихвативший мешок с инструментами, – тучный деревенский священник в пальто, с написанным текстом проповеди по поводу дня урожая, в которой он возблагодарит Господа за собранный всеми урожай (а слушателей – за свой собственный), – человек с ручной тележкой, полной товаров, направляющийся, как и группа нищих, на ярмарку, – околица деревеньки: три домика и человек на стремянке, нумерующий красной краской дома и улочки, – парень, несущий на голове белую гипсовую голову, которая изображает то ли древнего императора, то ли всемирно известного мудреца, то ли еще кого-то, – гимназист, который угнездился на межевом камне и читает одолженный роман, чтобы расцветить окружающий мир и свою юность поэтическими красками, – и наконец, наверху, на дальних холмах, но между горными склонами (еще различимо зелеными): мерцающий городок, где Готвальт мог бы переночевать; и кажется, будто светлое вечернее солнце изо всех сил тянет все его башенные шпили и щипцы крыш вверх, сквозь золото в синеву.
«Мы – проходящие мимо штриховые дожди, и наш путь заканчивается быстро», – сказал себе Вальт после того, как, поднявшись на холм, некоторое время глядел то назад, то вперед, стараясь соединить в одну цепь разбегающиеся картины. Но тут его догнал торговец лубочными картинками, с порхающими – прикрепленными к цилиндру – листками Библии в картинках, с этой картинной галереей, болтающейся перед его пупком, и спросил, не желает ли он купить что-нибудь. «Я точно знаю, что ничего не куплю, – сказал Вальт, протягивая торговцу двенадцать крейцеров, – но разрешите мне за это полистать картинки».
«С величайшим удовольствием», – отозвался торговец и, прогнувшись назад, выпятил навстречу нотариусу свою книжку с картинками. Здесь Вальт опять-таки обнаружил застывшие картинки бегущих мимо картин; жизнь, на сей раз представшую перед ним как смешение красок на бумаге: половину истории мира и его правителей, вельмож и расписные горшки из Геркуланума, гансвурстов, и цветы, и военных в форме; всё это громоздилось на брюхе у торговца. «Как называется вон тот городок?» – спросил Вальт. «Альтфладунген, сударь, а тамошние горы – прекрасная защита от непогоды, иначе позавчера гроза дошла бы до нас и много чего тут спалила бы, – ответил торговец картинками. – Вообще же у меня есть еще другие – особенные, но тоже красивые, – листы для рассматривания». И он принялся обеими руками листать пестрые подвесные лубки. Взгляд Вальта упал на рисунок-кводлибет, на котором графитовым карандашом были в диком беспорядке, как ему показалось, изображены чуть ли не все объекты, встреченные им сегодня по пути. Вальту так называемый кводлибет издавна представлялся анаграммой жизни и одновременно эпиграммой на нее, и он смотрел на такие вещицы скорее с грустью, чем с радостью, – все это вполне относилось и к теперешнему рисунку, ибо на нем была изображена голова Януса, мало чем отличающаяся от лиц его самого и Вульта. Надо всем, вверху, парил ангел. Ниже была немецкая надпись: «Что Бог желает – всё благо»; и то же самое по-латыни: «Quod Deus vult, est bene factus». Вальт купил для брата этот сумасбродный рисунок.
Торговец лубками, поблагодарив нотариуса, покинул холм. Вальт же теперь устремил взгляд своего душевного ока – растроганного зрелищем нашей, проходящей мимо нас, жизни, которая непрерывно создает живописные картины, но и сама запечатлевается живописцами, – на разделяющую погодные зоны гору, сверкавшую под розами солнца овечьими стадами и отдельными скальными гранями, и подумал:
«Уже целую вечность нерушимо стоит она тут – в раннюю пору, когда людей здесь еще не было, она тоже разрезала надвое тяжелые грозовые тучи и ломала их громовые стрелы, и делала так, чтобы эта долина оставалась прекрасной, светлой, пусть и в отсутствии человеческих глаз. И уже тысячекратно вечернее солнце в своем весеннем блеске дивно золотило вершину горы, хотя у ее подножия не было еще ни одного живого существа, которое, видя такое великолепие, могло бы погрузиться в грезы. – Разве ты, великая Природа, не слишком бесконечна, не слишком величественна для жалких мелких созданий здесь внизу, не способных, в отличие от тебя, многие годы – не говоря уж о тысячелетиях – блистать, никому этого не показывая? И тебя, Боже, тоже еще не видел ни один бог. Мы, люди, несомненно слишком мелки».
По мере приближения вечера владевший нотариусом эпический настрой все больше преображался в сладостно-романтический, и теперь за розовыми горами опять прогуливалась в садах Вина. Ибо вечер всегда раскрашивает тени (как оптические, так и те, что сопряжены с жизнью духа) более яркими красками. Вальту очень хотелось перекинуться словом хоть с каким-нибудь незнакомцем; и в конце концов он заговорил с человеком, который чрезвычайно медленно толкал перед собой ручную тележку, наполненную шерстью, – то и дело останавливаясь и взглядывая на солнце.
Тот, быстро оживившись, сказал, что прежде погонял скотину и умел, дуя в стеклянный рожок, столь благополучно привести свое стадо в город, что многие погонщики многое бы отдали за то, чтобы хоть вполовину так хорошо играть на рожке. Не каждый, однако, на это способен. Он, мол, хотел бы знать: следует ли скот так же послушно и за другими пастухами, когда нужно вброд переправиться через Эльбу; за ним-то животные шли, как солдаты: упаси его Бог этим хвастаться, но он сказал чистую правду.
Нотариус всегда очень радовался, когда слышал, как какой-нибудь бедолага, которого никто не похвалит, хвалит себя сам. «Мне еще предстоит толкать тележку целых пять часов, – сказал этот человек, которого участливость Вальта сделала разговорчивым, – и я жду не дождусь наступления ночи с ее прохладой». – «Могу себе представить, старина! – сказал Вальт, которому вдруг показалось, что он видит перед собой незабвенного поэта из Токкенбурга. – В пастушьей повозке на двух колесах, где вам, по большей части, приходится спать весной, вы, проснувшись, видите перед собой все звездное небо. Вам, наверное, ночь особенно дорога?»
«Конечно; и это вполне естественно, как я думаю, – ответил пастух. – Ведь как только становится прохладно и выпадает роса, шерсть начинает впитывать влагу и прибавляет в весе; это знает любой добропорядочный пастух, сударь. И если речь идет о центнере шерсти, такой привесок кое-что да значит, пусть и не очень много».