Грубиянские годы: биография. Том II — страница 13 из 77

Выйдя из ратуши, он обнаружил, что это сердце, внезапно преобразившись, вновь обратилось к брату: ибо Флитте оправдал себя в его глазах, самому Вальту ничего не поставили в вину, и теперь он был готов простить всех – хотя бы уже потому, что столь во многом оказался прав. Поспешно написав боязливому отцу о прекрасном завершении испытательной недели, он серьезнее занялся прежними упражнениями по самовнедрению в чужое «я» и спросил себя: «Может ли Вульт строить свое поведение по каким-то другим принципам, кроме собственных? И вообще – хотел ли он чего-то иного, нежели то, чего хочу я: а именно, действовать мне на пользу? Каждый человек ждет от других справедливости по отношению к себе, и еще – некоторого снисхождения; прекрасно, но тогда и он сам пусть дает другим и то, и другое: именно так я и собираюсь впредь поступать». Под конец он пришел к мысли, что пробивная сила Вульта – дополнение к собственному его наружному слабоволию; что дружба и семейная жизнь, как и подзорные трубы, представляют собой сочетание выпуклых и вогнутых стекол.

Однако много ли проку с того, что сердце его раскрылось? Никто туда не вошел. Стыдясь показывать свою любовь, он упорно ждал, когда Вульт хотя бы на четверть локтя выставит бьющееся на ветру полотнище белого флага примирения, – чтобы тотчас любящими глазами проникнуть в чужую душу; однако Вульт не выставил флаг даже на ширину пальца, а просто послал ему свой экскурс для «Яичного пунша», без единого сопроводительного слова. Вальт в ответ отправил ему несколько глав, которые тем легче дались ему в его сердечном монастырском уединении, что первые корректурные листы Пасфогеля все еще заставляли себя ждать, да и из города пока не поступало новых нотариальных заказов, которые могли бы помешать ему… заодно немножко обогатив. К главам романа Вальт приложил только два длинностишия:


I.

Вся душа моя плачет, ибо я одинок; вся душа моя плачет, брат мой!


II.

Я тебя видел, и я любил тебя. Я тебя больше не вижу, и я тебя люблю. Видно, мне не обойтись без любви к тебе: радуюсь ли или плачу в глубине сердца.


Через день Вульт прислал ему новый экскурс, проработанный самым тщательным образом, коротко упомянув о том удовольствии, которое доставляет ему теперь Вальтова часть «Яичного пунша, или Сердца», ибо каждая новая глава там написана и отшлифована с подлинно художественной теплотой, – и написал еще, что хотя сам он пишет сейчас усерднее, чем прежде, но насколько это удачно, не берется судить, – и больше не написал ничего. «Теперь, кажется, – сказал себе Вальт, – я наконец понял, к чему пришел: я, можно сказать, очень несчастлив – исчезло навсегда небо, которое открывалось здесь для моего бедного глаза…

Брат для меня, отныне и навсегда, похоронен и покоится под землей… А если когда-нибудь и явится предо мной, то, как я понимаю, лицо его будет искажено яростью, и мое сердце сотрясется от дрожи. Ах, брат, как же было хорошо когда-то: когда я еще мог обнять тебя, – и хотя порой я плакал, но плакалось мне совершенно иначе!»

После он опять написал хорошую главу для романа и отослал ее брату, сопроводив полностью процитированным ниже письмом:


«Брат!

Высылаю! – —

Твой брат

Г.».


Вульт на это ничего не ответил. Готвальт предавался гневу в соответствии с ритмом часов, отмечающих терции; после же опять предпочел ориентироваться на башенные часы. Только сновидения с их ужасно оскаленными личинами проникали в его сон; каждая личина выглядела как брат, который терзал Вальта, распростертого от звезды до звезды на необозримой пыточной лестнице.

В один из ноябрьских дней, после полудня, нотариус отправился в трактир «У трактира», где, как известно, когда-то обрел Вульта после долгой зимней поры своей жизни, как обретают май. Как раз в тот момент, когда он входил, хозяин-гернгутер кулаками вытолкал хозяйку из трактира на двор, вышвырнул вслед за ней своего сынишку и крикнул: мол, не будь он христианином, он бы поступил с ней иначе; а так ему приходится себя сдерживать, и ни единого дурного слова из его глотки не вылетело. Вальта он вообще не узнал, когда тот попросил прежнюю, уже заделанную кирпичами комнату на верхнем этаже, где ночевал в июле. В комнате, как оказалось, теперь были разложены на соломе отчасти колбасы, отчасти стебли льна. Вальт бежал оттуда на гернгутское кладбище, где однажды, когда солнце зашло, а брат его воссиял, почувствовал себя столь счастливо-обновленным… Но деревья, вместо того чтобы осенять листвой погребенные скелеты, сами уподобились вертикально торчащим палкам – к тому же сверху дождило снегом – за горизонт опускалось не солнце, а скорее темная облачная гряда, – и вечер был трудно отличим от ночи. Нотариус и сам выглядел как царствующий ныне ноябрь, пока что больше похожий на дьявола, чем на апрель, и вообще никогда не сдающий свои позиции без самых печальных последствий.

Оттуда Вальт, обедневший – весьма далекий от того богатого впечатлениями утра, когда он шагал пешком рядом с трусящим на лошади отцом, – потащился обратно в город. Когда он шел по обдуваемому холодным ветром мосту, а вокруг ничего не было, кроме пустынной темной ночи: две плотные тучи внезапно отодвинулись друг от друга – светлая луна, словно серебряный шар, выкатилась на колени белому облаку, и длинный поток света устремился вниз. На реке под мостом вдруг всплыло что-то, похожее на шляпу и рукав куртки. «Если всё это проплывет под пролетом моста и двинется дальше, – сказал себе Вальт, – я буду считать, что и брат так же отдалится от меня; если же вещи прибьются к мостовой опоре, это станет для меня добрым знаком». Он вздрогнул, потому что странные вещи вынырнули опять; в конце концов ему пришло в голову, что, может, под ним сейчас проплывает утопленник – не исключено даже, что утонул сам Вульт. Он спрыгнул на берег, где дрейфующее существо застряло в бухточке, заполненной корнями кустарника. С трудом, весь дрожа, подцепил он своей клюкой сперва один пустой рукав, потом еще один, потом еще парочку – и наконец убедился, что видит перед собой не что иное, как выброшенное в воду, ненужное в эту пору года… огородное чучело.

Однако страх длится дольше, чем повод для него, пусть и ошибочный; все еще тревожась за брата, Вальт отправился на улицу, где тот жил, и вдруг – еще издали – услышал звуки братниной флейты, которые, словно прилив, затопили одним ласковым морем все прежде открытые жесткие утесы мира. Убогий ноябрь, трактирщик-гернгутер, пугало для птиц и пора жизненного отлива с присущим ей ощущением пустоты: всё это теперь сокрылось под дивными волнами. Вальт, поскольку уже стемнело – днем бы он отважился только заглянуть в длинную улицу, – подошел к самому дому Вульта, хотя и двигаясь по не освещаемой луной стороне. Ручку двери он сжал так, как пожал бы руку, – ибо знал, сколь часто прикасается к ней рука брата. Наблюдая за тенями и отблеском света напротив, он сообразил, что Вульт, должно быть, стоит перед нотным пюпитром недалеко от окна. Когда длинная тень облака снова накрыла улицу, Вальт перешел ее и взглянул вверх, и увидел за освещенным нотным пюпитром лицо, о котором так долго мечтал; и горько заплакал. Он шагнул в сторону, к большим красным воротам, на которых висел теневой силуэт Вульта, ужасно искаженный, напоминающий пригвожденную хищную птицу, – и поцеловал краешек этой тени – что потребовало некоторых усилий, потому что ее почти полностью прикрывала собственная его тень.

Он хотел было подняться к нему, по-прежнему прижаться братской грудью к его сердцу; но сказал себе: «Играй сейчас наверху я сам (ох, я хорошо себе всё это представляю) – нет, ничье сердце не показалось бы мне чужим; но он-то почти всегда – противоположность своей игре, и часто бывает, можно сказать, жестоким как раз тогда, когда играет на флейте очень нежно… Я не стану мешать его духовным радостям, а лучше перенесу кое-что на бумагу и завтра ему пошлю».

Дома он тем и занялся; звуки братниной флейты уже вторглись в рокот его чувств – и он запечатал конверт с одной из своих душевных бурь. К этой буре Вальт приложил два полиметра о камне-капельнике, встречющемся в виде колонн и других образований, которые, как известно, суть не что иное, как застывшие мягкие капли.


«Первый полиметр

Мягко падает капля внутрь горной пещеры, однако увековечивает себя, делаясь чем-то твердым и зазубренноострым. Прекраснее человеческая слеза. Она пронизывает рожающий ее глаз резью, ранит его; но этот выплаканный диамант в конце концов становится мягким: глаз оглядывается, ища, куда же он подевался, – а он превратился в росинку внутри цветка.


Второй

Загляни в пещеру, где крошечные немые слезинки, играя, воссоздают блеск неба и храмовые колонны земли. Так же, о человек, и твои слезы, и страдания когда-нибудь будут сверкать, словно звезды, и поддерживать тебя, словно опорные столбы».

Вульт ответил на это: «Всё прочее изустно, мой дорогой! Как меня радует наше столь добросовестно продолжаемое сочинительство, ты знаешь лучше, чем я сам». – «Ну и пусть дьявол его заберет! – в сердцах воскликнул Вальт. – Я потерял больше, чем он, поскольку люблю его совершенно иначе». Он был теперь так несчастлив, как только может быть несчастна земная любовь. Но продолжал – поскольку совсем освободился и от людей, и от деловых забот, – продолжал ткать роман, как единственную тонкую и легкую связующую ленту, которую еще мог протянуть из своей комнаты в братнину.

Однажды вечером, когда выросшая зрелая луна казалась даже слишком светлой и растворяющей в своем свете всё вокруг, он подумал, что следовало бы проститься с братом по всей форме. И написал следующее письмецо:

«Не окажи мне плохого приема, когда я зайду к тебе нынче вечером, в семь часов. Поверь, я хочу только проститься; всё на земле разгоняется в разные стороны бурей, без всяких прощаний; но человек прощается с другим человеком, если может: если буря на море или землетрясение не погубит того, кто ему душевно близок, внезапно. Будь как я, Вульт; я хочу лишь еще раз увидеть тебя, ненадолго. Только не отвечай ничего; потому что мне боязно».