ании такое имя сумел обеспечить себе один лишь Бройхан, который первым начал варить одноименное пиво, – то я молю, чтобы никакая газета даже и не пыталась меня превозносить. Поставить собственную славу в зависимость от газетных писак: это все равно, что предоставить себя в распоряжение какого-нибудь архангела, который с помощью микроскопа среднего качества, предназначенного для рассматривания солнц и прочих миров, захотел бы что-то заработать на рыночной площади Града Божьего, демонстрируя другим любопытным рыночным ангелам чудеса Бога и своего микроскопа, – а потому изловил бы меня, как первую попавшуюся вошь, и посадил на предметный столик, дабы все удивлялись и испытывали отвращение, разглядывая под увеличительным стеклом мои конечности.
Покончив с этим, я хочу еще кое-что добавить специально для тебя, дорогой Вальтхен, на случай, если ты станешь вторым читателем этого дневника, как твой Вульт стал первым, – но в таком случае ты сделался бы отъявленным мошенником, нарушающим данное им вчера слово, что он никогда не заглянет в мои бумаги, – да; и я нарочно, в качестве наказания тебе за прочтение моих записей, скажу теперь, что опасаюсь любить тебя подлиннее, чем сам ты любишь меня. Решись я на такое, это не привело бы к добру. Меня очень тревожит, хочу я сказать, что ты (хотя во всех других отношениях невинен, словно животное) умеешь любить только поэтически, причем не какого-нибудь Ханса или Кунца – нет, сохраняя величайшую холодность по отношению даже к наилучшим Хансам и Кунцам (например, к Клотару), ты, встав на колени, почитаешь в них только дурно намалеванные и священные для тебя копии существующих внутри тебя представлений о жизни и душе. Но я намерен сперва за тобой понаблюдать.
Ты, Вальтхен, не припомнишь такого, чтобы вчера, или сегодня, или завтра я давал тебе понять, что не по каким-то иным соображениям, а только ради тебя вселился в твою конуру для легавой, таксы и борзой. Следовательно, я ничего тебе не наврал. Лишь бы человек, этот мошенник от рождения, не произносил никакой лжи! Почти все другие атаки против духа позволительны, поскольку дух от всего может защититься – но только не от лжи: ложь убивает его точно так же, как один древнеримский палач совершил изнасилование и казнь малолетней девочки, – выбрав для этого форму интимнейшего соития.
Итак, если все-таки ты мошеннически, забыв о чести, заглянешь в этот дневник: то увидишь здесь после предшествующего двоеточия, что я сумасброд и хочу найти сумасбродку себе под стать, одним словом – что я арендовал у тебя одно окно (как если бы хотел за большие деньги полюбоваться на казнь Дамьена), просто чтобы посредством этого окна казнить себя самого, то бишь чтобы смотреть из него вниз, в Нойпетеров парк, когда Вина, в которую я по уши влюблен, случайно будет прогуливаться там с Рафаэлой. Я уже заранее радуюсь тому, как мы оба будем стоять у наших окон и изнемогать от любви, глядя вниз, – и выставлять себя на посмешище. Нет ничего комичнее, чем пара влюбленных пар; тут не хватает самой малости, чтобы представить себе правый и левый фланги, которые, непрерывно испуская вздохи, стоят друг против друга; а между тем такое полчище друзей в сравнении с влюбленными показалось бы более благородным.
Правда, каждый воспринимает женщину по-своему: для кого-то она – обычный рацион хозяина дома, для поэта – корм соловья, для живописца – блюдо напоказ, для Вальта – хлеб небесный и вечеря любви, для светского человека – индийское «птичье гнездо» и померанская гусиная грудка… а для меня – холодная закуска. Легочная чахотка, от которой страдают из-за женщин любящие и те, кто разводит шелковичных червей – последние ведь занимаются еще и производством шелка, – меня, когда я исполняю роль Селадона, скорее на время покидает, нежели усугубляется: потому что с опасной для легких флейтой во рту я провожу столько же времени, сколько стою на коленях и разговариваю. Но я в самом деле очень расположен к тебе, Вина, ибо твой певческий голос столь каноничен и чист!.. Однако теперь я все-таки хочу начать сегодняшнюю дневниковую запись о брате…»
Дополнение к № 56Летающая селедка
Все предшествующее было уже отослано исполнителям завещания, когда я снова получил это от них – от превосходного Кунольда, – вместе с таким письмом:
«Почтеннейший советник посольства! Я не думаю, что наследники ван дер Кабеля примут простое соединение в одну тетрадку нуждающихся в обработке документов, каковыми являются дневниковые записи Вульта, как удовлетворительное выполнение условий, связанных с задачей биографа, на которых Вам была завещана коллекция кабинета натуральных диковин. Я и сам, признаюсь Вам, слишком заинтересован в ублажении своего вкуса, чтобы с равнодушием взирать на то, как Вы оказались замещены Вультом. Ваша пылкость, Ваш стиль и т. д. и т. д. – заслуживают высочайшей похвалы[7].
Против Вашего предложения говорит еще и многое другое. При просмотре Вультовых дневниковых записей (по крайней мере, относящихся к февралю, когда его пламя бушевало в полную силу) мне попались места, цинизм которых вряд ли можно оправдать, ссылаясь на юмор, – будь то перед поэтической или перед нравственной судебной инстанцией. Например, запись от четвертого февраля, где он говорит: “…заглатывать, одновременно переваривая, эту молодую жизнь, как если бы она была солнцем, чтобы потом выкакать ее, но уже как луну”… Или там, где Вульт рассказывает своему скромному брату, чтобы позлить его, как сам он, когда у него не оказалось под рукой воды, чтобы подлить ее в высохшую чернильницу, все-таки нашел способ себе помочь, вновь обрел возможность макать перо и написал целую пачку писем – “мешок писем”, как он выражается. Последнее может означать, что он, когда заклеил все письма облатками, но не имел ни пресса для запечатывания, ни вообще времени, а только множество насущных дел, решил просто усесться на эту пачку, чтобы заниматься другими делами и одновременно запечатывать письма… И вообще, почтеннейший, в нашей биографии содержится столько выпадов против нынешнего вкуса – начиная с заголовка романа и кончая названиями большинства глав, – что следовало бы скорее искать примирения с этим вкусом, нежели оскорблять его еще больше.
И еще одно соображение позвольте мне высказать, поскольку оно – последнее. Наша биография все же должна – в соответствии с самим ее предметом, искусством, правилами приличия и завещанием – представлять собой скорее исторический роман, нежели чистое жизнеописание; а значит, ничто не может быть для нас огорчительней, чем если кто-то действительно заметит, что всё, о чем здесь идет речь, – правда. Однако сможем ли мы предотвратить это – простите мне мое невежливое “мы”, – если всего только изменим имена, но не стиль речи главного действующего лица? Разве читатели не нападут на наш след уже хотя бы с помощью дневниковых записей Вульта (переданных в неизмененном виде), когда начнут сличать их стиль со стилем “Яичного пунша” (к этому названию тоже относятся высказанные выше претензии общего характера) – романа, который публика уже держит в руках, в напечатанном виде, и автор которого со времени появления новейшей статьи о нем в “Литературном вестнике” известен всем и каждому? О, я слишком сильно боюсь…
Однако все эти замечания нисколько не умаляют почтения, с каким я неизменно… и т. д.
Кунольд»
Я ответил следующее:
«Чертыхаюсь, но подчиняюсь. Ибо что толку ободрять немцев и показывать им пример, по крайней мере, на покрытой типографским шрифтом бумаге – даже не на земле империи, – что можно быть такими же дерзкими, какими показали себя (причем и там, и там) их предки, жившие в XVI и XVII веках? Вышеупомянутые скажут, что после этого времени они надеялись: дальше их поведут французы. Наш диамант свободы выпал из нашего кольца и закатился в Голову Дракона, а там он воссияет не раньше, чем мы окажемся в Драконьем Хвосте.
Не знаю, выражаюсь ли я слишком темно, однако надеюсь на это.
Превосходнейший! Юморист, хоть и облачается в шутовской непрезентабельный наряд горняка, чтобы спускаться в свои штольни; хоть и вбирает в себя по возможности всех выродков и уродов человечества, чтобы следовать примеру таких ублюдков и передавать их пример другим – ведь в прошедшие столетия они лишь потому рождались с телесными наростами в виде “фонтанжей”, “манжет” и “шаровар”, чтобы, как догадывались проповедники-обличители, упрекнуть людей за аналогичные прически и предметы одежды; – и уже это служит достаточным оправданием для Вульта; – однако сам я, как уже говорилось, следую, прокладывая его всё дальше, только старым аристотелевым срединным путем, который в данном случае заключается в том, что я и не пересказываю факты, как они есть, и не присочиняю одну небылицу к другой, но именно сочиняю, то есть совершаю работу поэта; и если Скалигер в сочиненьице о своей семье на восемь листов сумел вставить четыреста девяносто девять фальсификаций, как убедительно показал Сциоппиус[8]: то и я в своем сочиненьице, охватывающем столько же томов, мог бы по праву – и с легкостью, и с пользой для дела – допустить вдвое больше погрешностей.
Того, что будут разгаданы подлинные имена персонажей нашей истории, нам, господин бургомистр, бояться не следует: ибо до сих пор ни для одного из всех тех городов, которые я изображаю в своих многочисленных романах, не было найдено соответствующее имя по Бюшингу, хотя в некоторых из них я жил сам – даже, например, в Абэвэгэдэже и в Икаэлэмэно.
Между тем я прошу исполнителей завещания, чтобы мне все же позволили включить в летающую селедку (№ 56) введение Вульта к его дневнику вместе с нашей перепиской по этому поводу, потому что таким образом будут подготовлены события, о мотивах которых – без этого дневника – ни один человек не догадается, а именно: внезапное вселение Вульта к брату и зарождение в нем любовного чувства. Поистине вам, почтенным членам городского совета, повезло в том смысле, что вы ничего не знаете об отцовских и материнских обязанностях авторов книг, приносящих доходы. Они, как люди, все в совокупности пребывают под сенью превосходного принципа достаточного основания, и могут свободно его применять, и всё, что они делают или видят, уже изначально является в их глазах мотивированным – Поэты же часто ясно видят перед собой, разбросанными в уже готовом виде, величайшие следствия чего-то, но сколько бы ни бегали вокруг, не могут отыскать никаких причин, никаких отцов для сих непорочно зачатых деток. А как им за это вредят литературные критики, зарабатывающие себе на хлеб не столько критическим потом, как средством достижения цели, сколько этим потом как таковым (который в данном случае является симптомом болезни, а не признаком целительного кризиса), – об этом больше всего известно небу и мне.