Грубиянские годы: биография. Том II — страница 34 из 77

Если же говорить серьезно, любовь – это райская птица и птица-пересмешник – феникс из рассыпчатого пепла, когда нет солнца, – любовь хотя и женского рода, но у нее, словно у козы, рога и борода, супруг же ее, как ни странно, дает настоящее молоко[12]. Впрочем, по сути неважно, что тот или иной человек говорит о любви и что ему возражают: ибо правдиво всё, что говорится о ней, – в одно и то же время… Итак, я венчаю тебя цветочным венком и облачаю в то, что ты и так имеешь: в Spes. Войди же в танцевальный зал через мою дверь, как я войду через твою, – наблюдай за происходящим, молчи и пей один бокал за другим!»

Вальт, когда вошел в зал, почувствовал себя так, будто каждый, глядя на него, догадывается об обмене личинами и под второй оболочкой распознает его ядро легче, чем распознавал под первой. Некоторые дамы заметили, что у Надежды теперь под венком белокурые волосы вместо прежних черных, – но решили, что она просто поменяла парик. Шаги Вальта тоже были теперь мельче и женственнее, как и приличествует надеждам.

Однако вскоре он забыл и себя, и зал, и вообще всё: потому что Возничий Вульт без околичностей поставил Вину, которую узнал каждый, во главе исполнителей Angloise и, к изумлению самой танцовщицы, сперва вместе с ней искусно набросал в уме рисунок танца, а потом, как некоторые живописцы, начал писать картину ногами – только используя более крупные декоративные штрихи. Вина удивлялась, поскольку была уверена, что перед нею Возничий Вальт (чей голос и настрой Вульт, вопреки опасениям Вальта, вполне правдоподобно воспроизводил, прячась за личиной, чтобы в нем не распознали лжеца, который лишь выдает себя за нотариуса).

Позже, уже в конце, Вульт – поспешно протягивая Вине руку, выполняя «перекрестия» и по ходу летящего танца направляя свою даму то вперед, то назад, – стал ронять с губ все больше польских звуков: всего лишь дуновения речи – наподобие заблудившихся, развеянных над морем мотыльков с далекого острова. Как редкое в пору бабьего лета пение жаворонков – так звучал для Вины этот язык. Пламя радости вспыхнуло за ее полумаской. Что Вина мечтает от односложного Angloise вернуться к вальсам, оставляющим возможность для речи, дабы выразить партнеру свое восхищение и радость не одними только радостными взглядами: всё это прекрасно видели Вультовы глаза, отнюдь не радостные.

Это свершилось. Однако дуновение похвалы его талантам, которые так долго оставались скрытыми, привело к тому, что вновь развернулся только один из них: скромность. Он, сказал он о себе в лучших традициях польской риторики, лишен светского лоска и простодушен, как мало кто из нотариусов; и по праву носит имя Готвальт, то бишь «Пусть правит Бог!» Однако сердце у него горячее, душа чистая, а его жизнь – это тихая поэзия; и он, как уже говорил во время первого вальса, приемлет танец личин в танцевальном зале Земли с охотой и радостью: приемлет целиком, начиная с балета земледельцев и пастухов и кончая танцем с оружием и танцем смерти.

Поскольку теперь вторая часть музыкальной пьесы погрузилась, как в глубокие воды, в ту мечтательную избыточность, которая вернее, чем любые adagio, поднимает сокровеннейшую почву мечтаний наверх из морских глубин – и поскольку все люди и все огни летели и вихрились – а опьянение полнозвучием вновь облачало облаченных в них самих, Вульт сказал, не прерывая полета, но по-польски: «Широколистными цветочными гирляндами шелестит вокруг нас радость. Почему же, Монахиня, я здесь единственный, кто непрерывно умирает, ибо нет у него неба и нет земли? ведь одна ты для меня и то, и другое. Я хочу сказать всё: я с воодушевлением приму и боль, и радость – так неужто ты превратишь Готвальта, того, кем правит Бог, в Покинутого Богом? О, подай мне знак, но только словесный! Только твой язык готов я признать высшим судом; пусть, Монахиня, он станет мечом для меня, когда повернется!»

«Готвальт! – потрясенно выдохнула Вина, которой было трудней, чем ему, подчиняться прихотям танца. – Как может человеческий язык быть этим? И вправе ли вы так мучить меня и себя?» – «Монахиня, – настаивал он, – произнесенный звук пусть станет для меня мечом!» – «Жестокий, – ответила она тихо, – вы применяете ко мне более жестокие пытки, принуждая молчать, чем другие – чтобы заставить говорить».

Теперь он получил всё: а именно, ее любовное «Да», обращенное к нему как к человеку-кажимости, как к исполнителю роли Вальта; и посмеялся над подлинным Вальтом, который – будь то в качестве исполнителя роли или подлинности – представляет собой не более чем надежду и ничего, кроме надежды, не имеет; но Вульт, внутри себя разъяренный, не выказал даже тени благодарности: не проронив ни слова, он закончил танец, после чего внезапно исчез из круга продолжающих веселиться.

Spes долго держалась поблизости от них, благословенная двойным блаженством: желая и себе, и Вине счастья с этим лучшим танцором и полагая, что она уже знает, под какой личиной скрывается он сам, Вальт относил бросаемые ею небесные взгляды целиком и полностью на свой счет. К несчастью, Вальт как раз наливал себе пунш в буфетной, когда закончился скучный английский танец, после которого он хотел обратиться к этим двоим, – и вот теперь Вульт парил в танцевально-любовном признании, а Spes стояла, с цветочным венком на голове и болтающимся под подбородком ярлычком, застыв в пустом ожидании и вынужденно наблюдая за нескончаемым вальсом. Незадолго до того, как танец внезапно оборвался, приблизилась Рабыня Добродетели и потянула Spes за собой в соседнюю комнату. Spes последовала за ней, надеясь на сотню редчайших событий. «Так вы меня больше не узнаете?» – спросила маска. «А вы меня разве знаете?» – откликнулась Spes.

«Закройте на минутку глаза, я отвяжу вашу маску, а заодно и свою», – сказала та. Вальт подчинился. Дама быстро поцеловала его в губы, шепнув: «Да, я вас уже где-то видела…» Это была Якобина. В то же мгновенье генерал Заблоцкий вошел через вторую дверь. «Ну, Якобина, ты опять с надеждой?» – обронил генерал и тут же ретировался. «Что он этим хотел сказать?» – удивилась та. Но Вальт испуганно выбежал, полуголый, в танцевальный зал, не без усилий на ходу прикрепив к увенчанной венком голове сдвинувшуюся маску.

Вину и Вульта он больше не нашел; после долгих, сопряженных с надеждой поисков ему пришлось, так и не поменяв облачение, отправиться домой в качестве Надежды. Так танец личин с его произвольными переодеваниями наконец завершился переодеваниями непроизвольными, но исполненными еще большей весомости.

№ 64. Лунное молоко с горы ПилатПисьмо. – Лунатик. – Сон

Вульт, как только у него полностью открылись глаза на слишком дерзкую любовь Вальта к Вине и на ее благосклонность к этой любви, а также на свое поражение, поспешил домой (в груди его кипели дикие потоки всех страстей), чтобы тотчас написать Вальту нижеследующее:

«Только такой смехотворности нам и не хватало, хотя я давно тебя в ней подозревал: что твое так называемое сердце наконец впустит в себя сердечного полипа, которого вы называете любовью, хотя многое в этом так же мало можно назвать превосходным, как и то, что ты искусно скрывал всё от меня. Так что теперь не обижайся, если сам я отправлюсь к черту, а тебя, одного, уступлю твоему ангелу: ведь любви дружба так же не нужна и чужда, как розовому маслу – розовый уксус. Что ж, терпи свой духовно-безоаровый скорбут, пока не пристанешь к зеленому берегу, где тотчас излечишься, – но только вряд ли это будет на Островах Дружбы. О небо! Ради чего мы с тобой вообще были вместе и, как прежние рыцари, скакали на одном траурном и пыточном коне (equuleus), или же пыточном осле? – Неужели лишь для того, чтобы я, на пути к твоему наследству и во благо ему, направлял и поддерживал тебя и твою конягу, не допуская, чтобы кто-то из вас возносился или падал? – Семь наследников знают, причинил ли я им ущерб… И вообще, что такое заблуждающиеся люди, если не небесные тела на Земле, с чьими ежедневными и годичными аберрациями и нутациями ничего поделать нельзя, разве что оставаться при них добрым Цахом, а точнее – Цаховыми таблицами? Ты бы обманул себя, если бы, льстя себе, решил, что я могу придать тебе особую форму – или особый отпечаток – своей головой-чеканом. Я оставляю тебя, каким ты был, и ухожу, каким пришел. Ты тоже не перечеканил меня заметным образом, из чего я могу с легкостью заключить, что ты придерживаешься мнения, очень верного, согласно которому как в царстве духа, так и в царстве тел – ведь блузу возничего носят и на карнавалах, и на реальных дорогах – езда по наезженной колее губительна.

Завтра я отправляюсь в свободный мир. Близкая весна уже зовет меня в просторную светлую жизнь. Выигранные деньги, которые пойдут на оплату моих долгов, я прилагаю к письму; ну и с тем – прощай! Если, брат, кто-то будет нападать на меня или жаловаться, не старайся отразить такие нападки; в самом деле: если кто-то меня ненавидит, я не задаюсь вопросом, станет ли его ненависть на три ступени сильнее; а сколько людей заслуживают, чтобы мы позволили им любить себя? Если исключить меня, то не больше двух, да и то едва ли.

Мы с тобой были совершенно открыты друг перед другом и безусловно друг другу преданы; и так же прозрачны друг для друга, как стеклянная дверь; но, брат, напрасно я, находясь снаружи, разборчивыми буквами пишу на стекле свой характер: внутри, поскольку эти буквы видятся тебе перевернутыми, ты и не можешь ничего прочесть и увидеть, кроме как в перевернутом виде. И так же весь мир, почти всегда, вынужден читать вполне разборчивый, но перевернутый шрифт.

Для чего в таком случае должны мы терпеть муки – друг с другом и друг от друга? Ты, любящий стихотворец и стихотворствующий влюбленный, будешь претерпевать свои грядущие муки так же легко, как птица претерпевает землетрясение; а я свои – так легко, как бичуемый градом зимний ландшафт. Но почему же я был настолько глуп, что ежедневно выпивал на бутылку бургундского меньше, а часто – и на две? Ты не платил мне, чтобы я не пил, а я не платил даже тогда, когда выпивал что-то. Или ты думаешь, что человек, которы