Грубиянские годы: биография. Том II — страница 69 из 77

Но вернемся к Фибелю. Фибель далее рассказывает, как он умер и пережил возрождение, и отрывок этот чрезвычайно важен для понимания «Грубиянских годов» (там же, с. 537; курсив мой. – Т. Б.):

Ему было примерно сто лет, когда он – в одну ночь, вновь родившую его жизнь, – получил новые зубы и, испытывая боль, пережил дикие развивающие сновидения. Перед самой полуночью явилась его покойная жена и сказала ему, что она ради него восстала из мертвых, чтобы хорошенько отругать его и сообщить: Пельц выл пересмешником (ein Spottvogel), а сам он – простофилей (или: снегирем, Gimpel). Потом, после полуночи, ему приснилось: он держит в руках широкое сито и должен раздвинуть это плетение; крепко сплетенное сито и деревянная рамка несказанно пугали его, и он ничего не мог разодрать, кроме как – во сне – самого себя, так продолжалось, пока, наконец, внезапно он не заметил, что вместо сита держит в руках целое большое светлое солнце, которое слепяще сияет ему в лицо. – Он проснулся новорожденным и снова заснул, как бы на колышущихся тюльпанах. И ему приснилось, что его возраст исчисляется одним годом после ста – и что он умирает как невинный годовалый ребенок, без земных мук и земной вины, и находит наверху своих родителей, которые подводят к нему целый сонм его детей, которые на Земле оставались для него незримыми, потому что выглядели просто как светлые ангелы.

Он поднялся с кровати не только с прорезавшимися новыми зубами, но и с новыми идеями. Прежний Фибель сгорел, и теперь настоящий феникс стоял здесь, наслаждаясь своими многоцветными крыльями. Он восстал просветленным – не из какой-то иной могилы, а из самого тела. Мир отшатнулся назад, небо приблизилось к нему.

Для Жана Пауля возродившийся Фибель становится образцом (образцом поэта и человека); его восхищает, как у Фибеля «каждый звук идет от сердца и каждый взгляд дарит благословение – как этот ученик Христа окутывает силу любовью, ведь и твердый диамант обрамляют мягким золотом… <…> как церковная кафедра стала для него горой Фавор, на которой он преображает себя и слушателей, и как ему, из всех священнослужителей, лучше всего удается самое трудное – достойно молиться» (там же, с. 540; курсив мой. – Т. В.).

Старик уверен, что ближайшей ночью умрет, и Жан Пауль тоже этого боится (там же, с. 542, курсив мой. – Т. Б.): «…каждая звезда внушала мне надежду. И все же – в моей постели – сновидения убивали и хоронили его: то так, то этак, но всегда достаточно пристойно». Тем не менее наутро оказывается, что Фибель жив и даже обрел новую молодость. Еще раз осуществилось то, что в тексте романа обозначено как Selbst-Uberleben («Пережить самого себя»).

В незавершенном – как будто – романе «Грубиянские горы» последняя сцена разворачивается на таинственной горе Пилат (№ 64. Лунное молоко с горы Пилат), где, видимо, завершается преображение Вальта (в писателя Жан-Поля), а в самом начале романа (в нумере 2-м) Жан-Поль так рассказывает о своем переезде в Кобург (с. 21):

…едва успел я, проехав через городские ворота, войти в дверь нового дома, как снова вышел и отправился на гору, где множество прекрасных пейзажей соседствуют или располагаются друг за другом. «Сколь же часто, – сказал я себе, добравшись до вершины, – станешь ты в будущем преображаться на этом Фаворе!»

То есть речь, видимо, идет именно о многократных преображениях поэта, а потому и «разрыв» – расставание Вальта и Вульта – не может быть окончательным.

Косвенное подтверждение такой точки зрения можно найти в «Жизни Фибеля»: расставаясь со старцем в канун его предполагаемой гибели, Жан Пауль похищает у него собаку Алерта, помесь шпица и пуделя (такая собака, с таким же именем, была и у самого Жан-Поля): «…как некая симультанность шпица и пуделя, то есть змеи и голубя, он настолько классичен в своем роде, насколько это вообще возможно» (Jean Paul VI, S. 541, курсив мой. – Т. Б.).

Змея, как известно, символ дьявола, голубь – Святого Духа. Про дьявола в архиве Жан-Поля сохранились две несколько неожиданные записи (Exzerpte):

Богомилы: (род манихеев): дьявол – это дух (Geist) человека и правит им; но может и отступиться, тогда – возвращение к утраченному совершенству;

Саксонцы-язычники почитали некое черное коварное божество, Тибелена (Tibelen), – христиане позднее назвали его Tifel, Teufel («дьявол») и стали почитать. Hackenberg German med. diss. VII.

О собаке Фибеля, доставшейся Жану Паулю, говорится еще следующее (там же, с. 544):

Пес Алерт должен был, вероятно, стать почетной наградой, почетным псом или медальоном – или одним из евангелических геральдических животных (ведь и Луку сопровождает его вол, а Матфея его ангел) – или профетическим геральдическим животным.

Заканчивается «Жизнь Фибеля» образом радуги, хорошо знакомым нам по роману «Грубиянские годы» (там же, с. 546; о радуге см. выше, с. 817–818):

Он [Фибель] совершенно спокойно шагнул к своей шарманке. Я оторвался от него, как отрываются от жизни.

В этот момент на западе, куда вел мой путь, утреннее солнце встроило в ранний день многоцветную радугу, а восток все еще пылал, подражая ей, своим единственным алым цветом; и утро и вечер, начало и конец, цветные врата времени и вечности стояли, распахнутые, друг против друга, и те и другие вели лишь из неба в небо. <…>

Я же медленно зашагал дальше по своему пути.

О радуге говорится и в тексте «О смерти после смерти, или День рождения» (с. 777; курсив мой. – Т. Б.):

«Я отвечу, – сказал он, – что если мы, как вы утверждаете, вместе со всем так называемым иным миром живем и выстаиваем уже в здешнем мире, и растягиваем тот мир, как мирную небесную радугу, уже над этим: значит, всё это можно передавать по наследству и дальше, от Земли к Земле (и мы бы всякий раз приносили туда с собой иной мир)».

Чтение «Приготовительной школы эстетики» окончательно убеждает, что радуга (в текстах Жан-Поля) – емкий символ поэзии, заключающий в себе представление о ее задачах (Эстетика, с. 63, 68, 396):

«Поэзия – это единственный иной свет в этом земном». <…> В отличие от действительности, которая на бесконечных просторах и в бесконечном времени распределяет и свою прозаическую справедливость, и свои цветы, поэзия – не что иное – должна осчастливить нас в своих замкнутых пространствах: она – единственная богиня мира на земле и единственный ангел, который, пусть на время, переселяет нас на звезды, выводя из темниц… <…> Вот почему лишь одна заповедь у поэта, – ибо воздействие его творений необозримо и нет ему конца: «Не запятнай Вечности временем, и да не принесешь людям вечность ада вместо Вечности неба». Презирая и хулу, и похвалу, поэзия дерзает отрешиться от реальности настоящего; пусть в предчувствиях и вздохах она являет нам след и просвет иного мира посреди нашего земного, – так некогда к берегам Старого света Северное море прибивало незнакомые семена, кокосовые орехи и т. п., возвещая о существовании Нового света.

Выходит, что «наследство», о котором идет речь в «Грубиянских годах», подразумевает, скорее всего, наследие поэтической традиции: то наследство, которое готов предоставить таинственный ван дер Кабель (немецкий язык либо «дух повествования») – предоставить тому и в той мере, в какой очередной претендент на роль «универсального наследника» окажется достойным этого дара.

Время и пространство в романе «Грубиянские годы»

Как мы видели (см. с. 837), в конце романа «Жизнь Фибеля» понятие «проповедник» толкуется в иносказательном плане, как обозначение главной миссии поэта. О возродившемся, как Феникс, Фибеле говорится: «церковная кафедра стала для него горой Фавор, на которой он преображает себя и слушателей».

Относительно Вальта мы тоже можем предположить, что он, пережив свое преображение на горе Фавор – или на горе Пилат (см. нумер 64), – стал проповедником именно в этом смысле. Более того, он действительно стал и проповедником, и даже учителем (еще одна требуемая в завещании «наследственная обязанность»), потому что вообразил себя в такой роли и даже составил соответствующий поэтический текст («Счастье шведского пастора», с. 26–30), целиком приложенный к завещанию (с. 29; курсив мой. – Т. Б.):

Пастор одет по-шведски, как и все прочие: на нем короткая куртка с широким шарфом, поверх нее короткий плащ, круглая шляпа с развевающимися перьями и ботинки со светлыми шнурками; конечно, выглядит он, не отличаясь в этом от своих спутников, как испанский рыцарь, как провансалец, вообще как южный человек – по крайней мере, сейчас, когда и он, и его веселые спутники мчатся сквозь изобилие высоких цветов и листьев, за немногие недели вылезших из грядок и из ветвей.

Он, вероятно, может теперь претендовать на наследство (а мы можем начать перечитывать книгу, чтобы посмотреть, как это у него получится), да только наследство Кабеля, скорее всего, пребывает в фантазийной плоскости (с. 13, 15–16; курсив мой. – Т. Б.):

С самого начала к потенциальному полному наследнику моих активов – а к таковым относятся мой сад перед Овечьими воротами, принадлежащий мне лесок на горе, и 11 000 георгдоров, вложенных в берлинскую лавку заморских товаров, и, наконец, оба барщинных крестьянина в деревушке Эльтерляйн с соответствующими земельными участками – я предъявлял самые высокие требования: много нищеты телесной и обилие духовного богатства. <…> Будьте же умным, поэт, и помните о Вашем отце, который подобен некоторым дворянам… <…> чье состояние, правда, заключается, как у русских помещиков, во владении крепостны